вечны и бесконечны. Все со временем выведется: спекулянты, изменники, неплательщики алиментов, а Белобородовы будут вечно, потому что они, как тараканы, берутся из ничего. Вот вам не страшно, что и через пять тысяч лет на нашей планете будут жить такие же негодяи? Мне страшно! Мне так страшно, что не хочется мыслить, просто руки опускаются мыслить — а вы говорите: меняй название…
— Это вы все выдумываете, — сказал мой приятель, — вам не о чем писать, вот вы и выдумываете. Вместо того чтобы поднять какую-то большую, настоящую тему, например, тему борьбы компьютеров с человеком, вы шельмуете глубоко несчастное существо. Это так у нас все получатся негодяи! Это и вы выходите негодяй, потому что вы обводите читателя вокруг пальца: читатель, может быть, ожидает от вас что-то о борьбе компьютеров с человеком, а вы его обводите вокруг пальца!
— В таком случае и вы негодяй, — сказал я, — простите великодушно.
— Интересно! — опешил мой приятель. — Я-то почему негодяй?!
— А потому, что вы принадлежите к самой зловредной читательской категории, а именно к интеллигентам в первом поколении, воспитанным на «Иностранной литературе».
— В таком случае, нам с вами больше не о чем разговаривать, — сказал мой приятель и бросил трубку.
Во-первых, потому, что я люблю класть трубку первым, а во-вторых, потому, что мне явилась отличная мысль, которой невозможно было не поделиться, я еще раз позвонил моему приятелю и сказал:
— В качестве эпилога: все люди в той или иной степени негодяи. По нашей жизни хотя бы отчасти не быть негодяем можно только, если не быть вообще. Так что нечего обижаться.
Я положил трубку и призадумался. «Действительно, — думал я, — вокруг нас еще столько недоразумений, что чуть ли не на каждом шагу приходится делать гадости: если вы не воруете, то отлыниваете от работы, если не отлыниваете от работы, то обманываете жену, если не обманываете жену, то дезориентируете детей, лжете начальству, потакаете дуракам, пособничаете спекулянтам, третируете идеалистов, вообще что-то не пресекаете, чему-то не протягиваете руки. Уж на что, кажется, я порядочный человек, и то в некотором роде все-таки негодяй. Правда, если вдуматься, при сложившихся обстоятельствах это не так уж и страшно, а даже, я бы сказал, весело, озорно, потому что выйдешь на улицу, а кругом одни негодяи…»
1989
Он никогда не сидел в тюрьме…
Он никогда не сидел в тюрьме, не умирал с голоду, не замерзал, не тонул, не скрывался, сроду не знал боли острее зубной, и поэтому считал свою жизнь никчемной, недостойной мужчины, вообще настоящего человека. В первой молодости он из-за этого очень переживал и как-то даже уехал с геофизической экспедицией в Теберду, но у него внезапно открылась какая-то аллергия — то ли на тушенку, то ли на жидкость от комаров, — и он был вынужден возвратиться к прежнему, малоромантическому существованию. Двадцати семи лет он женился на своей бывшей сокурснице и к тридцати четырем годам, когда с ним случилась эта история, уже имел двоих ребятишек. Фамилия его была Коромыслов.
К этому времени чета Коромысловых достигла известного благосостояния: у них была трехкомнатная квартира, а в ней все то, чему полагается быть, когда вы достигаете известного благосостояния. Понятное дело, Коромыслов смирился. Более того: с годами он окончательно укрепился в том мнении, что жизнь — это отнюдь не праздник, а своего рода обязанность, даже отчасти служба, и если вы порядочный человек, то ваша первейшая задача будет заключаться в максимальном соответствии своей человеческой должности согласно, так сказать, положению о жизни и штатному расписанию судеб. Единственно, что осталось у него от прежнего беспокойства, был большой портрет Горького, полный комплект «Библиотеки приключений» и сломанная тульская одностволка. Но когда Коромыслов бывал, что называется, подшофе, он ерошил волосы и со слезою в голосе восклицал:
— Разве это жизнь? Это недоразумение, а не жизнь!
Видимо, тоска по какой-то исключительной доле сидела в нем все-таки глубоко.
Теперь о другом. Водится у нас один вредный подвид человека разумного; представители этого подвида тем отличаются от нормальных людей, что не мыслят своего существования без того, чтобы нам с вами как-то не подкузьмить. Впрочем, эти люди измываются над нами без злого умысла, а по причине чувства некоторого превосходства, соединенного с избытком веселости и здоровья, потому что в них сидит некая неистребимая егоза, которая то и дело подбивает их на разные остроумные гадости и злодейства: они выписывают нам журнал «Вопросы энтомологии», устраивают свидания с любовниками жен, вывешивают объявления, гласящие, что будто бы мы торгуем породистыми щенками или скупаем яичную скорлупу. Говорят, абсолютным чемпионом по этой линии остается один замечательный композитор, который, помимо всего прочего, обеспечил себе вечную память тем, что однажды опечатал квартиру одному замечательному писателю, а поскольку этот писатель был человеком мнительным, он с перепугу месяца два прятался по знакомым. Разумеется, озорник, который затеял нашу историю, посредственность рядом с замечательным композитором, но тоже большой прохвост.
Звали его Арнольдом. Это был беззаботный, общительный человек, курчавый, с железным зубом и большими глазами навыкате, которые имели немного ошеломленное выражение. Арнольд с Коромысловым были приятели: они вместе ходили в баню и по пятницам пили пиво в пивном ресторане «Кристалл», который Арнольд называл шалманом.
Как-то осенью, в пятницу, они сидели в «Кристалле» и пили пиво. Накануне у Коромыслова произошла неприятная сцена с женой, которая во время уборки обнаружила в «Эстетике» Гегеля четвертной, припрятанный на банно-пивные нужды, и поэтому в ту пятницу он был не в своей тарелке.
— Разве это жизнь? — говорил Коромыслов, ероша волосы. — Это недоразумение, а не жизнь!
— Что тебе не нравится, не пойму? — спросил его Арнольд, по обыкновению улыбаясь.
— Все! Вообще я считаю, что наша жизнь — это только подобие настоящей жизни, что-то приблизительное, условное, как игра. Вот, допустим, прожил я тридцать четыре года, а что из этого следует? Исключительно то, что я прожил тридцать четыре года!
— У всех так, — сказал Арнольд. — А если у всех так, то, значит, это нормально.
— В том-то и дело, что не у всех! Вот работал я в Теберде: там люди из винтовок стреляют, на камнях спят, спирт неразбавленный пьют — вот это, я понимаю, жизнь!
— Ну, чудак! — сказал на это Арнольд. — Тебе что, приключений недостает?
— Недостает, — сознался Коромыслов и погрустнел.
Тут на лице у Арнольда появилось какое-то ликующее выражение, как если бы он вдруг припомнил уморительный анекдот, — это он решил пошутить с Коромысловым злую шутку; он подумал, что дело можно будет обделать на редкость весело и смешно, так как человек, которого минуют жизненные невзгоды, вероятно, по неопытности поведет себя в критической ситуации как-нибудь очень нелепо, а стало быть, на редкость весело и смешно.
Вот каким образом все устроилось: на другой день домой к Коромыслову явился человек, замечательный необыкновенно высоким лбом, таким выпуклым и тугим, что в нем отражалось электрическое освещение; этот человек вручил Коромыслову толстый пакет, запечатанный сургучом, и попросил в будущую пятницу передать его Арнольду, что называется, из рук в руки; Коромыслов удивился, но пакет взял.
В следующую пятницу, когда они снова сошлись в «Кристалле», Коромыслов рассказал Арнольду о человеке