— Я желал бы вам быть полезен действительно, так как очень расположен и к вам, и к Константину Петровичу. Вы простите меня за нескромность; вы в самом деле так заняты, как вы говорите, или вам не требуется добавочной статьи дохода?
Зоя Николаевна встала, прошлась, опять села и все сжимала ладонями виски, будто они у нее стыли. Я ее еще не видел в таком возбужденном состоянии. Наконец она сказала:
— Я буду с вами тоже откровенна, Михаил Алексеевич; вы угадали: наше положение очень плохо; помните, вы на меня напали, когда я говорила, что современные писатели, не попавшие случайно в тон толпы, осуждены на жалкое существование, — вот мои слова на деле подтверждаются. Вы смотрите на обстановку?
Конечно, мы живем не в подвале, ходим не в рубище, я бы этого не могла, но ведь это же бедность, самая настоящая нищета! Я благодарна вам, что вы захотели нам помочь, но я действительно не могу принять ваше предложение. Я не могу прекратить ту деятельность, которой я предана, и считала бы грехом от нее отказываться, хотя бы вследствие этого моего отказа устраивалось и мое, и близких мне благополучие.
— Что же теперь делать? — спросил я как бы в раздумье.
— Да, «что делать»? — повторила и она, сжимая стынущие виски. — Конечно, я могла бы обратиться к родственникам, даже потребовать выдела, но этого я тоже не могу и не хочу.
Сказав это, она как бы развязала мне руки, и я спросил, чего сам первый не посмел бы сделать без ее откровенности:
— Почему же вы не попросите выдела, раз вы право на это имеете, для того, чтобы свободно отдаться вашему призванию.
Так как она молчала, то я повторил, как мог мягче:
— Отчего вы этого не сделаете? Ведь гордость тут была бы, согласитесь, неуместна; если же это известный либерализм, то, простите, ведь он отражается на горбе вашего же мужа, и едва ли хорошо либеральничать на чужой счет.
— Конечно, вы правы, но я не могу на это решиться, это выше меня.
Я видел, что поделать я ничего не могу, и спросил на прощанье:
— Я буду до конца нескромным и выражу желание узнать, почему вы хотели, чтобы этот разговор был с глазу на глаз? Может быть, вы имеете сказать мне что-нибудь?
— Вы угадали… — ответила она и умолкла.
— Что же именно?
Она, будто набравшись храбрости, просто и определенно мне сказала:
— Достаньте мне где-нибудь тысяч десять на три года, конечно, за небольшие проценты.
Я ожидал всего, но не этого, почему возразил с неподдельным изумлением:
— Что вы, Зоя Николаевна, откуда же у меня будут такие деньги?
— И достать неоткуда? — спросила она, прищуривая глаза.
Быстро перебрав в уме все возможности, я ответил отрицательно.
— Ну, что же делать? Нельзя, так нельзя. Да и все равно ничто не поможет! — сказала она и позвонила, чтобы давали чай.
Та же горничная в наколке подавала нам английское печенье, варенье из дыни и дымящиеся чашки, меж тем как Зоя Николаевна все сжимала виски, повторяя на парижском диалекте:
— Ведь мы нищие, буквально нищие!
Прощаясь, я еще раз просил подумать о выделе, который, по моим расчетам, составил бы сумму тысяч в пятьдесят. Зоя, даже уже не говоря ничего, только потрясла головой отрицательно. Так я ушел, не исполнив своей миссии и опять с досадой на странное понятие о гордости этой, хотя и вице-, но все-таки губернаторской дочки.
С тех пор я не видал Щетинкиных до самого лета, когда уже в конце июня я отправился в Новгородскую губернию, где оставался до глубокой осени, предполагая даже зазимовать там. Там, среди прозрачных озер, осенней прозрачности прозрачного неба, пестроты сентябрьского леса, стеклянной тишины воздуха, я был неожиданно пробужден письмом Кускова, который без всяких объяснений сообщал мне, что Костя Щетинкин застрелился.
— Как? Что? Зачем? Почему?
Я быстро поскакал в тот же вечер, весь семичасовой переезд думая, как могло случиться это несчастье. Но что ни придумывай, настоящей причины поступков и от живого-то человека трудно добиться, а с мертвого чего же и спрашивать, все же домыслы окружающих — не более как домыслы, и если представляют интерес, то лишь по отношению к тому, кто ими занимается, но отнюдь не к предмету их догадок. Так и я, продумав семь часов, ворочаясь на ночном вагонном диване, ничего, конечно, не придумал, кроме того, что было мне и без дум известно.
Костю и его искусство я знал, Зою Николаевну тоже успел разглядеть, несовместимость их была очевидна, «нищета» не подлежала сомнению; колебания, шатания и падение Костины, происшедшие вместо истины от столкновения этих двух мнений, тоже были доступны всякому непредубежденному взору, но все эти беды были весьма поправимы чем-нибудь другим, а не выстрелом.
Как бы там ни было, но не без горечи и смуты переступал я порог церкви, где отпевали бедного Щетинкина. Кусков распоряжался, отдавая усопшему товарищу последнее хлопотанье; как и всегда, когда присутствуют не только близкие родные и друзья, только у самого гроба публика хранила должную чинность, в задних же рядах, где остался я, царили достаточные «гомон и толк».
Кусков защищал Зою от нареканий другого знакомого, который утверждал, что именно ее «заразительность»-то и погубила Костю.
Глуховатая старушка, пробиравшаяся поклониться гробу, остановилась в недоумении:
— Как же говорили, просто покойничек, а выходит, что заразный?
Я успокоил ее, и она побрела вперед, я же вышел на паперть, посмотрел на желтые деревья, синее в этот день небо, отнес свои цветы на приготовленную могилу и уехал, не повидав Зои Николаевны.
Еще недавно я слышал, что она продолжает свое «заражение» в несколько других кругах, молва о приготовляемых ею, но никем не слышанных произведениях растет, о Косте она сожалеет главным образом потому, что он не кончил той пресловутой поэмы, отрывки из которой он читал тогда за обедом. Обобщений я не делаю, но рассказываю, что случилось, предоставляя выводы производить читателю самому, если ему это не скучно.
Все проходит, конечно, и ко всему привыкает человек, но теперь я гораздо больше понимаю слова св. Ефрема Сирина: «дух праздности, уныния и любоначалия не даждь ми», — ибо от этих духов происходит возвышенное и унылое празднословие и отвращение от жизни с ее трудами и радостями.
Август 1910.
Святочный рассказ
В ту зиму проводил я предпраздничные дни и вечера довольно для себя необычно: занесенный на далекий север, я спешил то на маленьких взлохмаченных лошадях, покрытый тремя шубами, то, наконец, в тряском вагоне архангельской дороги, чтобы встретить рождающегося Христа, Его звезду, волхвов и вертеп не в пути, а на твердом и оседлом месте, в кругу друзей и родственников. Особенно же настаивал на этом мой спутник, петербургский торговец старинными иконами, книгами и всякой древней рухлядью; и день и ночь мы катили по замерзшим озерам и болотам, по диким лесным горам, просыпаясь от крутых спусков, — так что все-таки в вагоне, с топящейся печью и освободившись от шуб, мы считали себя почти уже на месте и как о прошлом заговорили о лютых морозах, от которых по деревянным углам изб стоит треск, ровно пушечная пальба. Предчувствуя петербургские оттепели, спутник мой вымолвил:
— Да, в Петербурге, можно сказать, сиротская зима, прямо для нищей братии.
— Не знаешь даже, что хуже, холодным быть или голодным.
— Голодного, пишется, Бог пропитает, — сказал торговец и даже перекрестился.
Тут в нашу беседу вмешался молчавший до той поры незнакомец, единственный, кроме нас, в вагоне. Обратив на него свои взоры, мы увидели безбородого человека, с острым носом и бегающими глазами; одет по-мещански. Удивительные в нем были только глаза, которые, когда переставали бегать, оказывались необыкновенной величины и прозрачности, с таким выражением чистоты и удивленной наивности, что было даже странно, как могли они только что бегать по сторонам, а не все время смотреть на собеседника светло и неподвижно. Обладатель-то этих глаз и вмешался в наш разговор высоким, несколько охрипшим голосом. Сначала он молча улыбнулся на крестное знамение моего соседа, потом произнес застенчиво: «Знаете, выходят иногда престранные оказии с пропитанием». Не ожидая никак нового собеседника, мы промолчали, а тот продолжал с еще большею запинкою:
— Вы простите, господа хорошие, что я так вступаю; я в том расчислении говорю, что иногда большие неустройства выходят с таким вот неожиданным пропитанием, как их степенство изволили сказать. Случай такой был у нас в монастыре.
— А разве вы из монастыря?
— Три года, как вышел, а то пятнадцать лет бызвыходно в обители пребывал.
— Да сколько же вам лет?
— Тридцать три года, — был ответ и тот же удивленный взгляд в упор.
Я удивился; спутник же мой, толкнув меня локтем в бок, только прошептал: «За чемоданчиком-то, ваше благородие, присматривайте». Большой любитель старомодных вагонных встреч и лесковских «рассказов кстати», я уселся поудобнее и, в ожидании монашеского «a propos», вымолвил: «Какой же был случай в вашем монастыре? Поделитесь, если возможно».