Торжественный въезд императрицы в Петербург состоялся в начале января 1732 года.
Анна Иоанновна поселилась в старом зимнем дворце и уже на свободе устроила свою жизнь так, как ей хотелось.
Дела государственные ведал учрежденный ею вместо прежнего Верховного совета кабинет министров.
Совершенно неподготовленная к тому месту, которое судьба предназначила ей, Анна Иоанновна занималась с гораздо большею охотою своими личными делами. И в этих личных делах был один маленький уголок, было одно воспоминание, которое не раз уже приходило ей в голову с тех пор, как она стала всемогущею повелительницей.
Многие из тех, против кого она прежде имела что-нибудь, получили уже, по ее мнению, «должное», но Аграфена Бестужева, по мужу княгиня Волконская, жила, сосланная в монастырь: ее «дело» был давным-давно закончено и рассмотрено, и для его возобновления не было повода. Аграфена Петровна со своим монастырским житием как-то уходила из-под власти новой государыни, становилась для нее как бы недосягаемою, словом, к ней нельзя было подойти ни с какой стороны.
"А где ее муж?" — вспомнила однажды Анна.
Ей доложили, что он — слабоумный, проживает у себя в деревне.
Анна Иоанновна приказала представить ко двору «слабоумного» князя Волконского и сама написала о том в Москву, к Салтыкову.
С этим письмом поскакал нарочный в Москву, и Салтыков поспешил исполнить приказание государыни.
В феврале в придворной оранжерее созрели ананасы. Анна Иоанновна со всем своим штатом ездила смотреть эту диковинку, только что появившуюся из жарких стран, сама собственноручно срезала два ананаса и, оставшись очень довольна этим, вернулась во дворец веселая и в духе.
Там ей вдруг стало жаль своего хорошего расположения. Она в полдень пообедала, до ужина еще было далеко, а делать, казалось, решительно было нечего, и Анна Иоанновна боялась, что ей станет скучно.
Спросить сластей и есть она не могла, потому что покушала в оранжерее ананаса; заставить фрейлин петь, — но тогда ничего не останется к вечеру. По вечерам обыкновенно она заставляла фрейлин тешить себя пением.
Она уже начинала хмуриться, как вдруг расторопная, говорливая Авдотья Ивановна. Чернышева, стоявшая у ее кресла и следившая за выражением во всех подробностях изученного лица государыни, сказала как раз вовремя:
— Матушка императрица, сегодня из Москвы привезли слабоумного — князя Никиту привезли.
Лицо Анны Иоанновны оживилось.
— Что ж раньше мне никто не сказал? — воскликнула она. — Приведите его, приведите!
Несколько фрейлин бросились исполнять это приказание.
Князя Никиту ввели, и Анна Иоанновна остановила на нем долгий-долгий, казавшийся насмешливым взгляд.
Он стоял, глядя прямо пред собою и, казалось, не только не обращал ни на что внимания, но даже не понимал, где он и что с ним. Глаза его остановились где-то сверху, повыше Анны, лицо был серьезно, только рот сложился в неестественную, жалкую улыбку.
С тех пор как его одного, запретив ехать с ним Лаврентию, взяли из деревни, и он очутился в темном, узком пространстве возка, откуда его не отпускали всю дорогу, он потерял всякое сознание окружающего.
Жизнь, к которой он привык в последние четыре года, то есть с тех пор как взяли у него жену и сына, была перебита. Он единственно хотел двигаться и все ходил, все ходил, и от этой ходьбы, от утомления телесного, ему становилось лучше, и душевная боль стихала, и мысли были яснее; но когда его вдруг заперли в темный возок, лишили света и движения, мысли его остановились, потом рассыпались, растаяли, и он вовсе потерял сознание.
Князь был привезен с утра, ему дали пройтись по саду и, кажется, облили голову холодной водой; но он все-таки никого не узнал, когда ввели его к императрице.
— Ну, здравствуй, князь! — ласково произнесла она. — Аль не узнал меня?
Никита Федорович не только не узнал ее, но даже не слышал ее голоса. Он по-прежнему стоял, жалко улыбаясь, и смотрел пред собою.
Анна Иоанновна подождала.
— Да ответь что-нибудь! — сказала она наконец. — Ты глухонемой стал, что ли?
И вдруг на спокойном, восковом лице князя Никиты появилось выражение неизъяснимой кротости, он точно, просиял весь и еще улыбнулся.
— Аграфенушка! — протяжным, долгим, тихим шепотом сказали его губы.
Это лицо, этот шепот, эта кротость и улыбка были трогательны, жалки и беспомощны; но никому из присутствующих не показались они такими, или, вернее, никто из присутствующих не счел уместным показать, какое впечатление производил этот человек, привезенный Бог знает откуда, по капризу своевольной повелительницы.
Однако молодые фрейлины опустили глаза; им хотелось плакать, и они мысленно уже читали молитву, чтобы прошло для них благополучно это испытание.
Одна только Анна Иоанновна продолжала торжествующе весело смотреть на князя Никиту.
"А ведь ты знала его, — где-то глухо говорил в ней какой-то голос, — знала совсем иным и не ожидала, что он стал таким. Тогда было другое, тогда он молодой был, на лошади, в ярком шелковом кафтане; потом с книгой у окна; но и ты была тогда другая…"
Шут Педрилло в своем пестром камзоле вдруг нагло подошел к Волконскому и, посмотрев ему в глаза, хлопнул по плечу, а затем стал с ним рядом.
— А ты, князь, повыше моего будешь, — это хорошо! — одобрительно сказал он.
Ничего не было ни смешного, ни остроумного в этих простых и грубых словах, но Анна Иоанновна вдруг раскатилась громким, неудержимым смехом, как будто этот смех давно уже был готов сорваться у нее, но только раньше не было к нему ни малейшей причины, а теперь явилась возможность — и она рада была придраться.
И вслед за нею кругом захохотали все, захохотали неестественно, притворно. Громче и голосистее всех смеялся Педрилло.
Среди этого смеха, который вдруг поразил князя Никиту своим особенным, давно уже не слыханным им гамом, в тумане, застилавшем мысли князя, вдруг стал образовываться светлый промежуток.
"Где я, что со мною? — думал он. — Куда я попал, и кто эти люди?"
И он стал пристально всматриваться в хохотавшую пред ним, с трудом узнавая в этой, казавшейся старше своих тридцати восьми лет, растолстевшей женщине с огромным красным лоснящимся лицом прежнюю герцогиню Курляндскую, Анну Иоанновну.
У ног ее дрожала, робея и с испугом оглядываясь на смеющихся людей, как бы спрашивая, что с ними, маленькая собачка-левретка.
Анна Иоанновна перестала смеятся, мало-помалу точно удерживаясь, и сделала вид, что отирает с глаз выступившие от смеха слезы, так уж все это было забавно ей. Наконец она опустила руки на колена и подвинула ноги вперед, словно от усталости. Левретка, которую она задела, чуть отодвинулась вперед.
— Ах, и ты здесь? — обратилась к ней императрица. — Ну, поди-ка, куси, кси, обижают! — произнесла она притворно-жалобным голосом, показывая на князя Никиту.
— Куси… кси… ксс… — послышалось кругом.
Левретка еще больше сгорбила свою и без того горбатую, тонкую спину и, обернувшись с оскаленными зубами по сторонам, медленно перебирая лапками, подошла к князю Никите и завиляла хвостом.
Он никак не мог понять, что все это значило.
В это время сзади него послышался шум быстро растворенной двери, и Чернышева вбежала стремглав. Анна Иоанновна вздрогнула и с испугом и гневом взглянула на нее. Но та не смутилась.
— Письмо от его сиятельства графа Бирона, — смело проговорила она, подавая письмо.
Теперь уже истинное, настоящее удовольствие осветило лицо императрицы; она поспешно выхватила письмо из рук Чернышевой и, сделав знак, чтобы все вышли, стала распечатывать его.
Уехавший ненадолго к курляндской границе, навстречу своей семье, недавно пожалованный граф Российской империи, обер-камергер и первое лицо теперь в государстве, Эрнст Иоганн Бирон писал, что на днях вернется в Петербург.
Князю Никите показали отведенную ему во дворце, внизу по коридору, комнату. Придя сюда, он не заметил, что маленькая левретка увязалась за ним и прошмыгнула в дверь. Она попалась ему под ноги, но он не обратил внимания.
Он сел на свою постель и, опустив на колени руки, задумался. Теперь он узнал дворец, узнал Анну Иоанновну и понял, что он в Петербурге.
Он успел спросить про Лаврентия, ему сказали, что тут никакого Лаврентия нет.
Князь Никита не разбирал, зачем он снова попал в Петербург, зачем его привезли сюда; об этом он решил подумать после, как только разберется сначала в другом каком-то нужном вопросе. Что-то в голове вертелось у него важное, но он не мог вспомнить.
"Да, где она?" — как будто вспомнил он, и это, казалось, было то самое, что нужно было вспомнить, но он почти сейчас же забыл опять.
— Ах, нет, — проговорил он вслух и сморщил лицо, — один, один я — вот что, вот что надо решить! Никого ведь нет, и поговорить даже не с кем.