— И все, товарищи, ерунда ерундовская: "Где я любил, где отчий дом". Любить можно везде, а отчий дом ни к чему… Древние римляне говорили: "Ubi bene — ibi patria", где хорошо, там и родина. Они это дело понимали не худо… Вот и у нас проводит рабоче-крестьянская власть закон о социализации женщин, и выбирай любую… Я тогда Маю заберу, с ней маевку справлю.
— Вы забываетесь, — подходя к Гензальту со сжатыми кулаками, крикнул Игрунька. — Потрудитесь убираться отсюда, если вы не умеете себя держать в порядочном обществе.
Евгения Романовна быстро встала и сделала несколько шагов по направлению к Игруньке.
— Игрунька, — сказала она, — это не ваше дело. Оставьте…
— Не я забываюсь, а вы… — бледнея, сказал Гензальт. — Кто вы такой? Саботажник!.. Быть может, корниловец, контрреволюционер…
— Гензальт, брось, — сказал Куломзин. — Что мешаешь политику в частную ссору?
— Вы — продажная тварь! — отчетливо выплеснул оскорбление Игрунька и сложил руки на груди.
— Мы посчитаемся, товарищ…
— Когда и где угодно, — сказал спокойно Игрунька.
— О, не на дуэли, товарищ, не на дуэли. Я дворянских предрассудков не признаю… На слободу, товарищи… Гришин, айда к дивчатам, потешимся… А с вами, товарищ, я сосчитаюсь по-советски — полным рублем. Вы узнаете, как оскорблять советскую власть!
— Ну, полноте, товарищ, — говорил Мордкин. — Ну и есть, отчего ссориться? Ну, один сказал, ну — другой ему ответил. Так ведь это в порядке дискуссии.
— Подлая, подлая сволочь! — сказал Игрунька и вышел из залы.
— Погоди, посчитаемся! — крикнул Гензальт.
Ночь и день прошли спокойно. Гензальт пропадал на селе. В ожогинском доме стало тише. Евгения Романовна с дочерьми, Котик и Игрунька собирались к заутрене. Куломзин и его канцелярия заявили, что они спать лягут и в церковь не пойдут.
Пасхальная ночь тихо шествовала по степи. Уже ударили в колокол. Колеблясь, плыл над уснувшей степью медный звук. Село гомонило по оврагу. Лаяли потревоженные ночью собаки. Гремели колеса. С соседних хуторов ехали поселяне к заутрене. Котик ушел. Игрунька развешивал на стуле "червонный доломан и ментик, сотканный из тучи". Он мечтал, как он войдет в церковь и станет рядом с Маей. Первый раз он надевал ментик. Он решил после заутрени просить Маю все сказать родителям и настаивать на немедленной свадьбе на Красную горку. Когда он станет членом семьи, он выгонит всех этих Гензальтов из дома. Угроз Гензальта всерьез он не принимал.
Быстрый стук в окно заставил его обернуться. Стучала Мая. У них было условлено, чтобы, когда надо поговорить наедине, стучать в окно. Игрунька знал, — это значило, что надо идти в сад под сирени. Он побежал туда. В прозрачной тени набухших ветвей, белая, в пасхальном платье, ждала его Мая.
— Игрунька… скорее… наденьте, миленький, походную рубашку и шинель и бегите на конюшню жеребцов. Я там вас буду ждать.
— Что случилось, Мая?
Но Мая уже исчезла.
На конюшне, в деннике Каракала, горела свеча в медном шандале. Дверь денника была открыта. Мая седлала жеребца. Как только Игрунька подошел к ней, она кинулась к нему, охватила руками шею и, целуя в щеки и губы, зашептала, трясясь от волнения:
— Миленький… Вам бежать надо. Сию минуту… Только что за мельницей нашли убитого Гензальта. Кто-то, должно быть, слободские, убил его вчера ночью и оттащил тело в кусты. Куломзин сказал, что это вы его убили. Я сама слышала, как матрос Гришин требовал вашего ареста и отправки в Харьков… Я была в кабинете у папы. Они собрались в гостиной. Куломзин председательствовал, Горбунков, Гришин, Пантюхин и Мордкин заседали. Гришин требовал, чтобы вас сейчас же, во время заутрени, казнить в назидание народу… Куломзин и Мордкин были против смертной казни. Я сама слышала, как они голосовали. Вас присудили убить сейчас же. Горбунков и Гришин пошли за красноармейцами. Я побежала к вам… Вам бежать надо сию же минуту… На Каракале, если и погоня будет, вас не догонят. Здесь до границы казачьей всего двадцать верст. Я слышала, казаки поднялись против большевиков…
Она вывела Каракала в коридор. Металось пламя свечи, то вспыхивало ярко, то качалось, то припадало… Шевелились черные тени по стенам и решеткам…
— Садитесь, миленький!.. Скачите, родненький! Господи! Без дома, без хлеба, в святую ночь выпускаю вас… Храни вас Господь.
Она крестилась… Застенчиво, неумело крестила Игруньку, торопила его.
— Езжайте, езжайте, соколик… Там… когда кончится все, вернетесь. Я себя соблюду. Слово свое помню…
Верна буду, родной мой… С Богом… Замкну конюшню и скорее к заутрене… Хорошо, что одеться успела… Никто не догадается.
Как невеста, в белом с кружевами платье, с голубыми лентами в волосах, стояла она перед Игрунькой. Мягко и ласково звучал ее голос. В полынном запахе сена, подле огромного Каракала казалась она маленькой и стройной, необыкновенной, как светлый дух.
— Да хранит вас Господь!
Маленькая ручка умело держала поводья, другая напряженно уперлась в правое стремя, когда садился Игрунька.
Охватила руками колено. Прижалась к нему щекой, потом губами… Заплакала… Махнула рукой…
— Скорее, скорее! Надо и мне успеть добежать, чтобы никто не видал…
Она шла со свечой впереди, показывая дорогу. Открыла ворота в манеже, из манежа на задний варок, отодвинула жердяную огорожу.
— Тут спуститесь, и балочкой налево, а как поднимитесь, по звездам — на юг. Балочка-то за слободой уже выйдет в степь…
— Храни Господь!
Игрунька молчал. Прыгал от волнения подбородок, зубы отбивали дробь. Боялся заплакать.
— Спасибо, Мая!.. — нагнулся с седла, крепко поцеловал девушку в губы.
Еще мгновение — и спрыгнул бы с коня, и остался с ней, с любимой, а там хоть смерть, не все ли равно!
Потянул в степь Каракал. Тронул с места. Опять обхватила колено руками Мая, прижалась губами.
— Не забывай, Игрунечка… милый!
— Не забуду, любимая…
Сразу вниз прянул жеребец, едва усидел в седле Игрунька. Огонек свечи, поставленной на землю, и белая девушка исчезли. В темную пропасть, храпя и осторожно ступая, спускался старый Каракал. Над головой — синее звездное небо. Точно живые, мигали звезды, манили и показывали путь. С неба гудел и несся пасхальный перезвон, дрожали долгие переливы и таяли в небе. Пасхальная заутреня шла в слободе… Поспеет ли Мая?
На колене стыло ощущение прикосновения девичьих рук и поцелуев. Спустившийся вниз жеребец могуче шагал по узкой тропинке, вьющейся по дну балки и не видимой всаднику. Пахло сыростью, старым листом и землей. Стукнет кремень под копытом, и опять неслышно, легко несет Каракал своего всадника.
Что впереди? Смерть?.. Муки?.. Бои и победы? Новые люди, новые встречи. Впереди — жизнь… И развертывалась она перед Игрунькой, яркая и красочная, как роман в прошлом, — яркая и красочная в будущем, загадочная и интересная, полная необычайных приключений.
Что там, за этой балкой? Что там, далеко в степи, где чей-то красным огнем горит костер? Что будет завтра? Через год? Много ли лет ему впереди, или это он доживает последние часы и пойдет вслед за Гензальтом? Кто убил Гензальта? Убили под него, под Игруньку, воспользовавшись их вчерашней ссорой. "Он лежит мертвый… А я жив".
И это — "я жив" — радостными, звонкими ударами бурно колотилось в сердце. Ему отвечали все удаляющееся звоны колоколов да тихое гудение земли, ночная песня степи…
Прошел год. Игрунька прожил его в хмельном угаре веселого общения с беззаветно удалой молодежью, в величайшем счастье побед… Некогда было задумываться. День был расписан по часам и по минутам. Создавались новые полки Донской молодой армии, и Игрунька посту пил в один, где служил его брат, почти мальчик, чернецовский партизан, Олег. Молодежь-казаки, молодежь-офицеры — все пылало одним огнем любви к Родине, и на ученьях, и после ученья, во время бесед, и тихими летними вечерами, когда за тенистыми садами лагеря, в ажурной листве густых акаций догорало солнце, а на передней линейке без конца лились песни казачьи, Игрунька так сливался с полком, с офицерами и казаками, что ему казалось, что он не Игорь Кусков, девятнадцатилетний юноша, а что-то могучее, сильное, дышащее тысячью грудей, с тысячью сердец, пылко бьющихся, именуемое полком.
Помнит еще Игрунька, как приехал к нему его товарищ, де Роберти, поручик Чернобыльского гусарского полка, и таинственно сообщил ему, что знамя прибыло и полк формируется у Деникина. Игрунька хорошо простился с казаками и отправился в родной полк. Была весна 1919 года, — ровно год прошел с того дня, как простился Игрунька с Маей, когда он приехал в большую кубанскую станицу.
Было и грустно, и радостно на сердце. Грустно потому, что полюбил он казаков и сжился с ними, радостно потому, что возвращался в свой полк. Под штандартом его Игрунька клялся в верности Родине и полку.