его, бережно касаясь пальцами его лица, гладила и целовала. Что загадывать так далеко? Будущее скрыто от всех, придет время, и оно откроется. А пока что есть настоящее, сегодняшний день, в котором они принадлежат друг другу. Она ему, а он — ей.
Обнимая его, она дрожала, и он чувствовал, что она горит. Но когда он сделал попытку снять с нее платье, она остановила его. Да, да, она знает, чего он хочет, она хочет того же самого, и они сделают это, но не сейчас, а чуть позже. Ведь если она пойдет на поводу у своего желания — что он будет думать о ней потом? Она хочет — Бог свидетель, полностью принадлежать ему. Но хочет достаться ему нетронутой. Понимает ли он ее?
Говоря это, она, дрожа, еще сильней прижималась к нему.
В конце концов они договорились. Он не должен добиваться от нее последнего шага. Выглядело это так — они будут лежать в одной постели, не раздеваясь. Но чтобы ей не пришлось возвращаться домой в измятом платье, было решено также, что она будет его снимать (Александр обещал не смотреть на нее в эту минуту и поворачиваться лицом к стене) и облачаться в тонкую кисейную ночную сорочку, которую Александр обнаружил в одном из шкафов своей матери.
Так они и делали. Лежали, обнявшись, в постели: Александр — в рубашке и летних шортах, а Лея — в длинной, до полу, прозрачной ночной сорочке, чья невесомая и ничего не скрывающая материя защищала ее надежной броней — защищала до того момента, когда запрет будет снят.
Так проходили эти странные вечера. Счастливая до обморока, лежала Лея в объятиях Александра, лежала закрыв глаза, дрожащими пальцами блуждая по его телу. А его руки мяли тонкую материю ночной сорочки; но если они забирались слишком далеко, вниз, Лея их перехватывала и виноватым голосом просила прощения; она знает, что заставляет его страдать, и больше всего на свете она хотела бы дать ему то, чего хочет он и чего так хочет она сама, но…
Она так хотела бы дать ему счастья и любви.
При этом ее глаза всегда были закрыты. В отличие от Александра. Он видел в темноте, как кошка, и он смотрел в охваченное страстью лицо Леи. Он ощущал трепет прижимающегося к нему молодого тела… иногда это напоминало ему ощущение, которое он испытал, когда из трепещущего под ним тела молодого араба уходила жизнь. Но чаще случалось и вовсе не объяснимое — в минуты наибольшего возбуждения что-то вдруг застилало ему глаза, и тогда вместо лица Леи ему являлось другое лицо, некий образ — прекрасный, никогда наяву не виденный и вместе с тем до боли знакомый.
Что это было? Видение, призрак из чащи заколдованного леса, из сумерек подсознания… игра воображения… мечта, фантазия, волшебный фантом… Этот странный образ все чаще появлялся перед его внутренним взором — то на темной улице незнакомого города, где он в своем воображении возвращался с концерта, или в мыслях о других городах, о которых он знал из рассказов отца, — в Берлине, Цюрихе или Мюнхене… удивительным было то, что с каждым разом он все менее бывал поражен появлением этого образа, приобретавшего все более определенные очертания и приметы — например, волосы цвета темной меди; и с каждым разом это появление становилось и более ожидаемым, все более трепетным и желанным. А затем наваждение проходило, и он снова оказывался в запертой на ключ комнате дома на холме, а в его объятиях плакала от счастья и желания девочка по имени Лея, та, что все эти годы жила внизу, в мошаве, среди людей, от тесного общения с которыми предостерегали его отец, мать и повар-араб, покинувший эти места много дней тому назад. И тогда его охватывала ярость. Так невозвратно далеки были теперь те счастливые дни. А виноватой во всем оказывалась безгрешная и чистая Лея — именно она была в эпицентре этой ярости; невинная и все-таки во всем виноватая жертва.
15
Абрамов-старший вернулся домой за несколько дней до окончания летних каникул Александра. Его борода стала совсем белой, плечи согбенными, а при каждом слове из горла его вырывался надсадный кашель и хрип. Всю жизнь отец казался Александру былинным русским богатырем из народных сказок, которые он помнил с детства; теперь он больше всего напоминал Александру старого раввина. У него был взгляд раненого животного, и он вызывал глубокой сострадание. Отец обнял Александра и долго не выпускал его из объятий, что-то шепча. О причинах, по которым его сын появился дома, не говорилось вообще. Придя в себя после дальней дороги, он отправился в комнату, где лежала Ингеборг, и до темноты просидел там. А потом, когда они вдвоем ужинали, он не проронил ни слова, сидел, не поднимая глаз, и только в самом конце устало произнес: «Ну вот… видишь… я вернулся домой».
Через несколько дней Александр уехал назад в сельскохозяйственную школу.
В тот же день директор школы вызвал его к себе и долго расспрашивал о причине его внезапного отъезда домой. Александр был готов к этому разговору; в доме на холме он не раз и не два репетировал вопросы директора (а может быть, и полиции) и свои ответы. Его мать очень больна (что было абсолютной правдой), в любой момент возможен самый печальный исход, его долг — быть рядом с ней. Кто на его месте не поступил бы так же?
Тем не менее вся школа гудела, словно улей, на все лады обсуждая новость про араба, который был найден мертвым в посадках неподалеку. Полиция первым делом арестовала директора школы, завхоза и его жену — больше арестовывать на тот час было некого. Их долго и с пристрастием допрашивали, — к счастью, они сумели доказать абсолютную свою непричастность к убийству. Имя Александра в ходе расследования не всплыло; тем не менее никто в школе не сомневался, что араба убил именно он, и в течение многих последующих недель в глазах всех своих товарищей по школе он был героем. И Эли и все остальные его соседи по комнате похлопывали его по спине, говоря, что он молодец, а Ури пристал как липучка и все уговаривал рассказать им, его самым верным друзьям, все подробности, «все, что было на самом деле». Александра спас Нахман. Он отвел Ури в сторону и долго внушал ему, что существуют вещи, о которых до самой смерти надо держать язык за зубами. Александр решил, что если