Выходя за него замуж, Анна Григорьевна вряд ли отдавала себе отчет в том, что ее ждало, и только после брака поняла трудность вставших перед ней вопросов. Тут были и его ревность и подозрительность, и его страсть к игре, и его болезни, и его особенности и странности. И прежде всего проблема физических отношений.
Как и во всём остальном, их взаимное приспособление пришло не сразу, а в результате длительного, иногда мучительного процесса. Вначале у него не было страстного желания, и он обращался с нею с некоторой осторожностью и сдержанностью. Вероятно, по этой причине он не давал ей читать фривольных французских романов, не любил, чтоб она рассказывала нескромные анекдоты, и осуждал перед ней оперетку, как никому не нужный пустячок - и она из-за всего этого считала его целомудренным. В физическом отношении была она неопытна и наивна, и принимала его сексуальность целиком, ничему не удивляясь и даже ничего не пугаясь. Она патологическое готова была счесть за нормальное, по своей наивности верила, что так и надо, и естественно и спокойно отвечала на то, что другой женщине, более опытной или инстинктивно более понятливой, показалось бы странным или оскорбительным, а может быть даже и чудовищным. Много лет спустя, за год до смерти, когда ему было почти 60 лет, а ей едва 35, он писал ей из Эмса:
"Ты пишешь - "люби меня!", да я ль тебя не люблю? Мне только высказываться словами претит, а многое ты и сама могла бы видеть, да жаль, что не умеешь видеть. Уж один мой постоянный (мало того: всё {255} более, с каждым годом возрастающий) супружеский мой восторг к тебе, мог тебе на многое указать, но ты или не хочешь понять этого, или, по неопытности своей, этого и совсем не понимаешь. Да укажи ты мне на другой какой хочешь брак, где бы это явление было в такой же силе, как и в нашем, двенадцатилетнем уже браке. А восторг и восхищение мои неиссякаемы. Ты скажешь, что это только одна сторона и самая грубая.
Нет, не грубая, да от нее, в сущности, всё остальное зависит. Но вот этого-то ты и не хочешь понять. Чтоб окончить эту тираду, свидетельствую, что жажду расцеловать каждый пальчик на ножке вашей, и достигну цели, увидишь. Пишешь: ну, а если кто читает наши письма? Конечно, но ведь и пусть: пусть завидуют".
Стыдливость заставляла ее, к глубокому сожалению биографов, вычеркивать слишком вольные слова и фразы в его письмах, сохраненных ею для потомства, но это оттого, что она считала неприличным других посвящать в тайны спальной: в самой же спальной всё было разрешено. Недаром Достоевский говорил о своем "возраставшем" супружеском восторге. Он с опаской вводил ее в мир сладострастья: он-то хорошо знал и свои садистские и мазохистские склонности, и свое неистовство, когда ему "позволяли" целовать ножки. Некоторые моменты физического соединения были для него, вероятно, так же ослепительны, полны такого же, почти невыносимого напряжения, как и моменты перед эпилептическим припадком - и чисто физическое наслаждение полового акта и его вершины давало ему ощущение прорыва в вечность: слияние с любимой женщиной в согласном ритме тайной плоти приближало его к Богу, рождало мистическое ощущение самоутверждения и самозабвения. Всё буйство тела и чувственности разрешалось в мгновенном прикосновении к последней правде: вселенная вливалась в него, он растворялся во вселенной, в соединении тел было {256} воссоздание нарушенного единства. Из двух - один, едина плоть - в этом было преодоление разлада, предчувствие мировой гармонии.
Вся эта, религиозно-мистическая сторона половой жизни Достоевского была совершенно чужда и непонятна Анне Григорьевне: она была очень здешняя, земная. Если и было в ней что-то "потустороннее", то совсем бессознательно и инстинктивно, как у многих простых натур, сохраняющих некое подобие шестого чувства, - отголосок предыстории, воспоминание о той первозданной заре, когда люди были точно звери. Такова была в ней способность предсказания. Она говорила, что это от матери - дар северных женщин-пророчиц. Но и здесь было ей далеко от Достоевского с его предчувствиями, символами и вещими снами: он уверял ее, что всегда знает, если быть беде - видит во сне отца, или - еще того хуже - покойного брата.
Она могла не до конца понимать "половой восторг" Достоевского и даже немного пугаться прострации, похожей на смертную неподвижность, охватывавшую его после акта любви, но она не видела ничего ужасного в бурных проявлениях его страсти, и отвечала ему естественно и пылко, потому что у нее был здоровый темперамент молодой и любящей женщины. И именно этот ответ ее тела, ее простота и желание понравиться ему ночью так же, как и днем, и оказались для Достоевского неоценимой находкой.
Он мог делать с ней, что хотел, он мог воспитать из нее подругу для всех своих эротических фантазий, и поэтому с ней не было стыдно, несмотря на все внешние признаки ее стыдливости.
С другими он стеснялся, с ней всё было позволено, и он скоро перестал себя сдерживать или пытаться сдерживать. С ней можно было играть как с женой, как с любовницей, как с ребенком. Это была всё более расширявшаяся сексуальная свобода, и {257} не "умственная" и завоеванная, как у Аполлинарии, отлично знавшей, что такое разврат, и не циническая, покупная, как у Марфы Браун, а добровольная, то есть самая полная и настоящая. Анна Григорьевна ему эту свободу предоставляла, по его собственному выражению, "позволяла" ему очень многое, - и не только потому, что ей его "шутки" нравились, но потому что в большой любви своей она от него готова была всё вытерпеть, всё покорно снести. О том, что это далеко не всегда было легко и приятно, знали только очень близкие люди. В 1879 году, на тринадцатом году брака Достоевского, его большой друг А. Майков пишет своей жене:
"Что же это такое, наконец, что тебе говорит Анна Григорьевна, что ты писать не хочешь? Что муж ее мучителен, в этом нет сомнения, невозможностью своего характера, это не новое, грубым проявлением любви, ревности, всяческих требований, смотря по минутной фантазии. Что же так могло поразить тебя и потрясти?".
Очевидно речь шла о таких формах или извращениях любви, таких необычностях и странностях (о них Анна Григорьевна могла, при ее наивной неопытности, заговорить или даже пожаловаться, плохо разбираясь в их исключительном, болезненном характере), что жена Майкова не решилась письменно поведать о них мужу.
Достоевский был с ней счастлив, потому что она дала естественный выход всем его склонностям и тем самым фантазиям, о которых упоминает Майков. Ее роль была освободительная и очистительная. Она сняла поэтому с него бремя вины: он перестал чувствовать себя грешником или развратником.
Толстой говорил, что нет физического разврата там, где женщину не делают одним только объектом наслаждения. Достоевский Анну Григорьевну любил, {258} и у него половое наслаждение было тем острее, чем больше оно соединялось с другими эмоциями - эротического или идеалистического порядка. Когда эти идеалистические, высшие эмоции входили в конфликт с половыми желаниями и тормозили их, у Достоевского появлялось то раздвоение, которое он так часто испытывал и в молодости и в зрелости и которое привело его к разделению физического и сентиментального начала в любви.
Теперь обе половины слились, единство оказалось достигнутым, усиление дружбы, нежности, привязанности автоматически повышало желание. В этом отношении, брак впервые дал Достоевскому какую-то нормализацию его сексуальной жизни. Не надо забывать, что вряд ли можно говорить об Анне Григорьевне, как о типе женщины, какая именно и была нужна Достоевскому.
Теория "типов" в половом подборе вообще не применима к Достоевскому: совершенно очевидно, что его привлекал не один и тот же тип женщины, что он испытал страстное эротическое притяжение к таким женщинам, как Марья Димитриевна или Аполлинария, совсем непохожим на Анну Григорьевну ни внешне, ни внутренне. История и его первой, и второй, и третьей любви показывает, что основных типов женщины в его жизни было три, а может быть и больше. И Анна Григорьевна "победила", его, когда выработалась привычка и когда он убедился, что ей можно верить, что она - "своя", и что всё, чего он опасался, или стыдился или боялся, - узаконено и оправдано их отношениями. Этот вывод пришел в результате длительного сожительства. Брак их развивался физически и морально. Процесс этот был облегчен тем, что они на очень долгий срок оказались вместе и наедине. В сущности их поездка заграницу и была их свадебным путешествием: но длилось оно четыре года. И к тому моменту, когда у Анны Григорьевны стали рождаться дети - взаимное душевное и {259} половое приспособление супругов было закончено, и они смело могли сказать, что брак их счастливый.
Впрочем, в 1867 году, в Дрездене, Анна Григорьевна не вполне была в этом уверена. В их идиллию слишком часто врывались раскаты бури - она очень их пугалась. Она, например, знала, что Достоевский был близок с Сусловой, хотя и не упомянула о ней ни единым словом в своих "Воспоминаниях". Но ей, вероятно, было неизвестно, что, едва устроившись в Дрездене, Достоевский сел писать Аполлинарии в ответ на ее письмо, полученное от нее еще в Петербурге, накануне отъезда. Он мог повторить слова поэта: