Мне было осьмнадцать лет; соседей, особенно молодых, не было. Володю, с которым я росла, я считала за родного, за мальчика, и потому не обращала на него большого внимания. В это время в четырех верстах от нас поселился Тамарин.
Если бы я встретила его не приготовленная, не настроенная доходящими до меня слухами, я бы, может быть, прямо взглянула на него и скоро его разгадала. Но у меня была подруга, которая, не любя его, выставила в каком-то загадочном свете; возле нас жила прехорошенькая баронесса ***, которая, говорят, страстно любила Тамарина и на которую он имел какое-то странное влияние. Он был интересен, ловок, опытен; склад ума его был для меня нов и оригинален – звали его демоном. Баронесса уехала, и он начал ухаживать за мной: чего же еще больше, чтобы заставить полюбить себя молодую, неопытную девочку?.. Да, я полюбила его!.. Уф! Как тяжело мне было написать это слово!..
Теперь, оглядываясь через столько лет на это отжитое чувство, оно мне кажется странным и непонятным… не потому, что я любила Тамарина, но потому, что я любила в нем именно его ложную сторону – то, что теперь заставило бы меня отвернуться от него и пожалеть о нем. Мне в нем нравился не светский человек, одаренный умом резким, оригинальным и анализирующим, не человек богатый способностями, хотя на ничто потративший их, самолюбивый потому, что он сознавал свои преимущества перед другими. Нет! Нравилась мне в нем его игра чувствами, его душевные страдания, которым я верила и которых источник мне был неизвестен. Видела я в нем человека высшей натуры, одаренного какою-то моральною властью; мне нравилось в нем особенно то, чего я не понимала: его загадочность… Она давала просторную канву моему пылкому воображению, и ему было любо вышивать по ней прихотливые узоры! Много доставлял он мне горьких минут, глубоких страданий, и я их принимала как что-то должное, чем я обязана была платить за его любовь: мне сладко было даже страдать от него… Что вы хотите! Когда мы любим человека, мы любим в нем и его недостатки, которые кажутся нам в каком-то особенном свете. Я была слепа; но я тогда была счастлива!..
Тамарин на зиму переехал сюда; я уговорила матушку сделать то же.
И здесь, живя и встречаясь в обществе, воображению было меньше разгула. Поступки Тамарина со мною, его боязнь общественного мнения заставили меня взглянуть на него иначе, и из-под моего призрака начал проглядывать для меня другой человек: сухой эгоист, бессильный самолюбец. Простая, безыскусственная любовь Володи показалась мне в другом свете, мне хотелось разорвать связь с Тамариным – я вышла замуж.
Что вам сказать больше? Когда я вышла замуж, Тамарин снова явился ко мне, и в этом случае любовь его была, может быть, искреннее всех его прежних чувств; но ослепление уже исчезло… Тамарин уехал. Тихая семейная жизнь в деревне благотворно подействовала на меня. Когда побудешь долго глаз на глаз с природой, от души так легко отпадает все ложное и искусственное. Потом вас Бог послал в наше уединение. Вы имели на меня большое влияние. Чтобы увидеть всю ложь, всю болезненность, всю неестественность такого человека, как Тамарин, надобно было поставить против него вас, благородного, честного, с вашим простым и здравым взглядом на вещи, с вашей любовью ко всему прекрасному и трудам для его достижения. Говорю я вам прямо и о моем мнении, и о моем чувстве к вам. Мнения моего вы не примете за лесть. Чувства мои такого рода, что я могу о них говорить громко, не краснея ни перед собою, ни перед другими: вы, я знаю, их не перетолкуете.
Теперь вы поймете, отчего я вчера была так не находчива, отчего я так боялась вашего осуждения; но, высказав вам все, я спокойна. Мне не страшны будут выходки Тамарина, и я найду на них ответ, когда вы узнаете наши прежние отношения, в которых он думал найти право надо мною. Я следую вашему правилу – избегать ложных положений, и все вам высказываю. Вас, которого я так уважаю, избираю моим судьей: неужели вы обвините меня?
В.»
Иванов прочитал письмо, повертел его в руках, опять местами перечитал и положил в портфель. По выражению лица его видно было, что он остался доволен его содержанием, но что вместе с тем оно заключало в себе что-то его смущающее.
Долго Иванов ходил скорыми шагами по комнате; он не слыхал, как слуга два раза докладывал ему, что стынет горячее на столе, – наконец пообедал рассеянно, закурил сигару и опять начал ходить. Немного погодя Иванов как будто на что-то решился, спросил шляпу и уехал.
Был вечер. Варенька сидела одна в известной нам комнате, за работой, как и в первый раз, когда мы встретились с ней в этом рассказе. Только она не была так покойна, как прежде. Лицо ее было бледно, и на нем, как от легкого облака в ясный день, лежал какой-то оттенок, который придает невольная дума. Зато при каждом скрипе двери, когда Варенька быстро поворачивала голову, яркий румянец мгновенно разливался на щеках ее и потом медленно, медленно с них сбегал. Она продолжала шить бегло, скоро, как будто этой спешностью работы торопила время. Видно было, что какая то неспокойная мысль управляла ее движениями.
С полчаса или час длилось это ожидание; наконец дверь еще раз стукнула; румянец опять вспыхнул на щеках Вареньки, но в этот раз послышалась знакомая походка, и румянец исчез мгновенно: бледная, но с веселой улыбкой встретила Варенька вошедшего Иванова. Они, как и всегда, пожали друг другу руку; но крепче обыкновенного было их рукопожатие.
– Я хотел бы сердиться на вас, – сказал Иванов. – К чему это объяснение, к чему эта исповедь прошлого? Разве недостаточно было бы одного слова вашего, чтобы разъяснить мои сомнения, если бы я их имел? Разве, наконец, я сомневался когда-нибудь в вас? Но, вспомнив вашу доверенность, мне остается только искренне, искренне благодарить за нее.
Варенька подняла на Иванова темно-голубые глаза, зарумянилась и тихо спросила:
– Так вы не обвиняете меня?
– Боже мой! Кто ж не увлекался из нас ложным эффектом, загадочностью… кто не ошибался? – отвечал Иванов.
– Да, я тогда была молода, – вздохнув, сказала Варенька.
– Послушайте: зачем тревожить это прошлое! Оно прошло и слава Богу! Вы из него вынесли спасительный урок. Оставьте его. Стоят ли несколько вздорных слов, сказанных Тамариным, чтобы обращать на них такое внимание. Если бы вы встретили их более хладнокровно, вы бы, конечно, не допустили его и, надеюсь, впредь не допустите повторить что-нибудь подобное.
– О, нет! Теперь, когда вы все знаете, когда я уверена, что вы не обвиняете меня, я спокойна, и меня нисколько не тревожит встреча с Тамариным: но вчера, если бы вы знали, как мне было совестно перед вами. Я не спала целую ночь. Меня мучило сомнение, что вы обо мне подумаете, что вы подумаете об этом прошлом, на которое так низко намекал Тамарин. Я не могла себе простить, что ничего прежде не сказала вам, и успокоилась только тогда, когда все вам написала.
– Я уже вас благодарил за доверенность, – сказал Иванов, – и, поверьте, высоко ценю ее. Но к чему вам подчинять себя чужому мнению? Отчего это недоверие к собственному суду? Разве нам недостаточно его?
– Что ж делать! Мы, женщины, уж так созданы: нам нужна непременно опора или руководитель. Мужчина может нас увлечь в гибель, он же должен поддерживать нас и на прямом пути. Я не думаю, чтобы женщина по собственному произволу могла пасть или возвыситься. Разве вы недовольны, что я обратилась к вам?
Варенька посмотрела на Иванова так мило, так мило, что, верно, каждый из вас, читатель, захотел бы быть на его месте.
Иванов вместо ответа улыбнулся и немного наклонился.
– Да! – продолжала Варенька. – Я вам должна высказаться… Я недаром обратилась к вам. Я вам многим, многим обязана, хотя вы, быть может, и не замечаете этого. Общество честного, бесхитростного и благородного человека невидимо целебно. Наши тихие, откровенные беседы много изменили меня. Я чувствую, я как-то теплее, прямее и проще стала смотреть на вещи, у меня есть сознание, что я лучше стала с тех пор, как узнала вас: как же мне не уважать, как же мне… – Варенька немного остановилась. – Как же мне не чувствовать к вам искренней доверенности и дружбы!
Варенька говорила это с какой-то особенной добротой и задушевностью. Слушая ее, казалось, что она действительно должна была все это высказать. Она, кажется, была бы не права, ей было бы совестно перед собой не сказать Иванову того, что она чувствовала. И на ее прямодушном, откровенном лице, немного зарумянившемся и как-то особенно в эту минуту тихо прекрасном и одушевленном, можно было читать искренность каждого слова, заметить, как оно было прочувствовано в душе и как верно его передали.
Иванов смотрел на Вареньку и с удовольствием, и с грустью. И на его умном и довольно резко очертанием лице показалось мягкое, несвойственное ему выражение, как будто какое-то тоскливое чувство невольно пробилось наружу и смутило эти резкие черты.