В Стэнливиле мне было дано жить, душой и телом. Спать на земле, под открытым небом, ликовать оттого, что дышу, чувствую крепкий запах птичьего помета, смотрю на реальность, слушаю воздух.
Зачем желать чего-то другого?
Во сне меня настигало прошлое. В моих видениях всплывали Даниель, Андре, мать, Пон-д’Уа. Проснувшись, я активно вытеснял их, изобретал разные уловки, чтобы не терзаться бессмысленными надеждами. Однажды ночью мне приснился “Пьяный корабль”, и я проснулся со стихами на устах: “Из европейских вод мне сладостна была бы / та лужа черная…” Я умолк, как будто произнес запретное слово.
Однажды президент Гбенье спросил, что я думаю о Патрисе Лумумбе. Это был самый опасный вопрос, какой он только мог задать: ведь он предал идеи и деятельность Лумумбы. Будь у меня возможность отвечать свободно, я бы выразил и глубокую симпатию к этому человеку, которого, впрочем, никогда не видел, и гнев, который пробудило во мне его убийство.
Гбенье входил в ближайшее окружение Лумумбы. Мятежники, упоминая на сходках Лумумбу, делали это настолько двусмысленно, что я мог оценить степень их страха перед гневом Гбенье. Лумумба для них выглядел неудобным мучеником, с которым нельзя не считаться. Благочинный у Бернаноса, отчитывая молодого кюре, говорит: “Избави нас Боже от святых” [30].
В общем, я ответил осторожно:
– Это значительная фигура. Я не имел чести его знать. Вы, господин президент, были его соратником, что вы о нем думаете?
Гбенье бросил в ответ ироничную двусмысленную реплику, достойную самой изощренной казуистики иезуитов. Любил он Лумумбу или ненавидел? Его слова позволяли сделать оба вывода.
Лумумба, убитый в 1961 году совсем молодым, был чистым воплощением героизма, а красота роднила его с Че Геварой. Гбенье, не первой молодости, с круглой физиономией, брюшком и всклокоченной бородой, напоминал Фиделя Кастро. Скорее всего, он питал к Лумумбе тайную зависть – ту же, что тщательно скрывал кубинский лидер по отношению к Че.
На окраине города недавно был возведен памятник Патрису Лумумбе, что-то вроде модерновой помпезной палатки с его фотографией в полный рост. Именно здесь казнили африканцев, то есть право быть убитым перед этим монументом надо было заслужить. Такая топология как нельзя лучше отражала двойственные чувства мятежников по отношению к Лумумбе: его имя ассоциировалось с расстрельной командой.
– Что думает Бельгия о Лумумбе? – спросил меня Гбенье.
– К нему сложное отношение. Время завершит его дело. Вот увидите, однажды в Брюсселе будет площадь Патриса Лумумбы.
– А будет ли площадь Кристофа Гбенье?
– Кто знает? – ответил я, не осмелившись сказать, что держать сотни бельгийцев в заложниках и уже убить человек тридцать из них – наверно, не лучший способ достичь этой цели.
– Кто убил Патриса Лумумбу? – внезапно спросил он.
Его вопрос имел только одну цель – смутить меня. Обвиняли многих, но слухи невозможно было проверить. Чтобы установить виновных, явно требовалось многолетнее расследование. Понятно, что Гбенье ждал от меня недвусмысленного заявления. Так что я ответил:
– Это как в “Убийстве в Восточном экспрессе”. Каждый из персонажей – убийца.
– Хитро! Я теперь не смогу читать эту книгу, вы сказали мне, кто преступник.
Я не мог ему возразить, что в нашей ситуации мы все знаем, кто преступники, а кто жертвы. Неизвестно только время преступления и его размах: сколько будет убитых.
Чем дальше, тем сильнее мы чувствовали, что приближается развязка. Каждое утро я просыпался с мыслью, что высадка бельгийских парашютистов случится сегодня.
Никто не говорил об этом неотвратимом финале, но он всем действовал на нервы. И мятежники, и заложники знали, что будет кровавая баня. Мы переглядывались, и у всех в глазах читался вопрос, неотступно преследовавший нас: кто из нас умрет?
Я слышал, как заложники вели самые бесхитростные разговоры:
– Если со мной что-то случится, позаботься о моих детях. Если с тобой случится беда, я позабочусь о твоих.
– Ладно.
Мы знали, что наши тюремщики тоже рискуют жизнью, и старались не думать об этом. Как ни странно, мы не желали им смерти.
Иногда меня посещали постыдные грезы: вдруг Гбенье объявит, что маскарад окончен. Что все мы свободны и всегда были свободны. Что нас испытывали, заставили участвовать в метафизической игре. Увы, мои мечтания лопались как воздушный шарик, когда я вспоминал о заложниках, расстрелянных у меня на глазах.
Мне приходилось бороться еще и с адским чувством вины: я стыдился уже того, что не умер. Роль переговорщика была не самой однозначной. Тогда я вынужден был объясняться с собой предельно жестко: мой выбор – дипломатия. То, что я делаю, не хорошо и не плохо, такая у меня работа. Не будь меня, убитых было бы уже гораздо больше.
Заткнуть этого демона оказалось очень трудно. И здесь мне неоспоримую помощь оказало особое сверх-я, которое говорило голосом генерала, деда по материнской линии: “Эти настроения недостойны тебя”.
Отныне толковище почти всегда начиналось со слов:
– Господин консул, что у вас нового по поводу вмешательства бельгийской армии?
– Я совершенно не в курсе.
– Вы связались с вашим министерством?