Когда Повар пришел первый раз и пытался разговаривать с Казаркиным, то Казаркин не смог поддержать разговор, он был еще очень плох, и Повар поговорил с Кларой и старался вести дружелюбную политику, но встретил жесткий отпор. Он мягко спросил у Клары:
- У него действительно головы не было?
- Страшные переломы, сейчас настоящее чудо,-_сказала Клара, гордясь мастерством своего Хирурга.- Он выздоравливает быстро, как животное.
- Значит, он удачно выпутывается из беды?
- Да, он выздоравливает быстро, как животное.
- Почему вы так говорите,- спросил Повар,- вы не любите русских?
- А почему я должна их любить? - сказала Клара.
Клара не любила русских, и Повар был в двойственном положении, он подчеркнул перед Кларой, что он хоть и американец, но тоже русского происхождения и такой же христианин, как и сама Клара. А Казаркину сказал, что Клара очень рада казаркинскому выздоровлению, в общем Повар старался рассказывать Казаркину только хорошее и подчеркивал перед Казаркиным, что все к нему относятся хорошо, и скрывал правду.
Клара ехидно сказала Повару, заметив отношение Казаркина, что Казаркин Повару не доверяет:
- Видите, как он смотрит на вас?
- Это для вас я русский,- сказал Повар.- Для него я - американец. Мы боимся их, они боятся нас.
Казаркин слушал их разговор и тоже старался их примирить, хоть и не понимал, в чем тут дело, но он знал наверняка, что лучше лишний раз сказать спасибо, а это он умел прямо по-английски.
- Я себя хорошо чувствую,- утешал их Казаркин.- Ваши врачи очень хорошие. Я думал, мне каюк. Конец. Сенкью, Клара.
Клара сказала, что русские неискренни, когда Повар ей переводил Казаркина, и ушла. Повар сказал Казаркину, что вся беда, что тот не знает английского языка, но Казаркин понял своего собеседника очень точно и отвел глаза, потому что Повар хоть и прекрасно говорил по-русски, но кое-чего не понимал. Повар учился в украинской школе в Канаде во время войны и, несмотря на то, что испытывал связанные с войной лишения, о детстве своем вспоминал с любовью и с любовью вспоминал о том, какими они были большими патриотами в детстве, в войну.
- А ты в каком городе провел детство? - спросил Повар у Казаркина.
- В разных городах. В эвакуацию мы были под Ташкентом. Я мало помню. Потом мать померла.
- Моя мама тоже умерла.
- Моя с голодухи померла, а я в детдом.
- Это что значит детдом?
- Для сирот. У нас детдом называется. Там кормили, одевали, обували...
В эвакуации у Казаркина мать умерла, и остался он тогда один-одинешенек, зная, что у него где-то в Яблонцах, на западе где-то, есть неизвестные дядя и тетя, которые живут хорошо. Знал он только их фамилию Чикеевы и городок, в котором они живут. Мать перед самой смертью - а умирала она медленно - написала им письмо, все время наказывала к ним пробираться в случае чего. Ответ на письмо не пришел, может, дядя и тетя эвакуировались куда-нибудь, а соседи не могли уже дальше кормить Серегу и плакали, когда отдавали Серегу в детдом.
В детдомах жизнь тогда была тяжелая, хоть уже и кончилась война, и Казаркин из детдомов разных, из всех концов страны, убегал - четыре раза.
С одним товарищем попал Серега аж под Иркутск, в Усть-Кут, и там уже был настолько подросший, что, убежав оттуда, все с тем же товарищем прошли они семьсот километров за лето, от Усть-Кута до самого Иркутска. В Иркутске их поймали и отвели в детприемник. В приемнике за них расписался здоровенный дядька с наколкой - на груди у него орел терзал женщину. Дядька отвел их в комнату и велел, чтобы они его ждали. Потом дядька вернулся, завел их в угол и сказал ласково:
- Ну, бегунцы? - А потом нагнул каждому голову и дал по шее.
Приемщик просыпался в вагоне и спросонок хватал Серегу за локоть, смеялся: "Не убежали еще?" - и снова начинал храпеть.
Последний детдом стоял в березовой роще, и Серега уже как-то любил этот детдом, даже писал потом туда письма, передавал привет от бывшего воспитанника, но ответа не получил. В этом детдоме он тоже пытался связаться с дядей и тетей Чикеевыми, и уж лучше бы они не ответили, но ответ пришел, дядя писал, что едва сводит концы с концами и принять племянника в нахлебники не может никак и что Серега должен быть на государственном обеспечении как сын военнопогибшего лейтенанта и связиста Лаврентия Казаркина. И Серега больше не имел близких в этом мире, кроме двух врагов: приемщика, который дал ему по шее когда-то, и дяди-тети, которые дали ему прямо в душу. Ведь всегда оставалась надежда на дядю-тетю, в самых плохих обстоятельствах говорил приятелям Серега: "Мне бы только списаться, он же мамкин брат, он же, как узнает, так сразу приедет и заберет, гад буду!" А у приемщика Серега помнил лицо, лапу помнил и помнил орла на расстегнутой груди, потому что уже ничего так не боялся Серега в своей жизни, как спавшего и храпевшего на полке приемщика, увозившего в битком набитом душном вагоне Серегу с приятелем в очередной детдом. Поэтому, наверное, когда случилась глупая оказия сделать наколку, Серега заказал себе на груди орла, терзающего женщину, да с той поры и носил его всегда, впоследствии сильно стесняясь. Мечтал Казаркин расправиться с обидчиками и даже много лет спустя, взрослым уже помнил о них и о тех картинах мести, которые с детства выношены,- как приезжает он куда-то в Яблонцы, на запад, там яблоки и колбаса кругом, а денег у него полны карманы, как он отчитывает дядю-тетю, как сует в нос жирному дяде пачку денег, как тетка просит: "Сережа, племянничек, Сергей Лаврентьевич, дай денег немного, есть хотим",- а сама потирает себя по толстому брюху, а Серега протягивает тетке кукиш, тетка осматривает этот кукиш, осматривает, а кукиш огромный, огромный. Приемщику в этих мечтаниях приходилось куда хуже, дядя-тетя все же как-никак, а родня.
Много помотался по земле Казаркин, прежде чем заехал в Яблонцы: работал он на шахтах и лесозаготовках, работал сварщиком и электриком, работал и на заводе - на заводе недолго, потому что слишком организованный труд ему был не по душе, да и ровный, хоть и неплохой, заработок не внушал ему уважения, а потом стал матросом и тут-то, что называется, нашел себя. Тогда-то и поехал в Яблонцы, с первого же рейса образовалась неожиданная куча денег, ему все равно было куда ехать, мечтал он поесть фруктов вдоволь, и хотелось посмотреть все-таки на дядю-тетю.
Яблонцы - тихий город на берегу спокойной реки: белые берега, круглые шапки деревьев, стога сена на лугу, медленный полет речных чаек, купола церквей, медленные, томительные закаты - все это сразу понравилось Казаркину, может, потому, что заговорила в нем кровь матери его, женщины тихой, и доброй, и нежной, и округлой, и спокойной, как и все здесь, что чувствовал Казаркин, здесь, откуда мать была родом, "на западе". И кроме всего прочего, путешествие было хорошо тем, что теперь Казаркин был матросом при деле, не каким-нибудь бичом, которому все равно куда ехать и которому некуда возвращаться. Он впервые чувствовал себя солидным и внушающим уважение человеком, почти капитаном дальнего плавания. Он быстро знакомился и за рюмкой, да и просто так, много травил доверчивым жителям запада:
- Ветер бейдевинд. Я говорю капитану, если мы будем тут еще околачиваться, так вовсе без жиру останемся! Кэп послушал и говорит: "Делать нечего, ты, Казаркин, человек бывалый". Я вообще-то второй помощник, но плаваю третьим.
Маслом по сердцу Казаркина, когда услышал он в вагоне про себя: "Там какой-то моряк, шикарный парень!".
Заливал Казаркин не из корысти, а черт знает почему:
- Оверкиль, полный оверкиль! После этого нас на вертолете снимали, прямо на мостике вода была, но мы судно покинули последними, конечно, последним капитан, ну и я с ним вместе...
Он и сам переживал волнующие ощущения, которых не дает какой-нибудь будничный, правдашний случай,- не рассказывать же, как выволакивается тяжелый трал на палубу, как вываливается камбала, как майнают ее остервенелые мариманы в трюм, как ужом ползал он, Казаркин, между палубой и рыбой в трюме, ногами рыбу, и руками рыбу, и головой, как мыл он доски разгородок и палубу от рыбьей слизи, как тыкали его, без морской специальности, носом в работу,- нет, про это он не рассказывал, травил что-нибудь жуткое и красивое, где от его, Казаркина, сообразительности все спасение людей зависело, и завершал рассказ про каких-нибудь людоедов из южных морей, про огромные айсберги в той стране, где и лета не бывает, какой-нибудь шикарной и веской фразой: "И взяли мы курс на Малагу...".
Был он тогда еще молодой и глупый, после Японии в пробковом шлеме колониальном и в темных очках привлекал внимание дачниц - местные были ко всему привычные и ничему не удивлялись. Шлялся Казаркин по южному базару, был конец лета, жители городка продавали - дачники покупали, вместе с дачниками кейфовал Казаркин, приценивался ко всему: к фруктам, к сушеной рыбе на связках, и к сырой приценивался, хоть и некуда было ее нести, потому что питался он в ресторанчике, а комнату снимал только для спанья. Необычно чувствовал себя Казаркин на западе, и все его задевало и удивляло. Стоит какой-нибудь смурняк, продает связочку таранок.