В воскресенье и в праздники было иначе. Жюль брился, надевал другую одежду. Варили суп из свежего мяса, а не из солонины. Больше пили и раньше начинались драки. В поле не выезжали, но дома работали.
Вывозит Жюль из конюшни навоз, а мимо идет Жако. На могильщике черный сюртук, шляпа-котел, глаженое белье, и виден из под бороды голубой галстух. В руках коротенький и толстый молитвенник.
— Второй раз прозвонили. Отчего к обедне не идешь?
— К обедне?
Жюль, напрягаясь, подсовывает вилы под толстый слой сильно утоптанного навоза.
— Зачем я пойду к обедне?
— Все же Пасха сегодня, богу помолиться.
Вилы с навозом подняты в воздух и затем опрокинуты в тачку.
— А твой бог отвезет мне навоз в поле?
— Отвезет, как же!
— То-то же! Он не беспокоится…
Жако задирает кверху голову, мотает ею, и под бородой распластывает галстух, к которому не привык и который стесняет.
— Богу зачем беспокоиться? Он у нас с ренты живет, ему хлопотать незачем.
— Он за меня работать не станет, — с мрачной серьезностью говорит Жюль, — ну и больше ничего.
— Он бы хоть работника своего тебе в помощь послал, — подмигивает Жако. — Святого какого-нибудь.
— Он себе свое дело знает, а я свое. Вот и все.
— Святого он бы, пожалуй, и не пожалел, да всех их за водкой услал.
— Вот и весь разговор, — по прежнему мрачно ворчит Жюль.
— Праздник, ему тоже пососать хочется.
— Он свое знает, а я свое знаю. Только и всего.
Жако корешком молитвенника скребет себя по шее, под бородой: мешает галстух!
— Старенький ведь бог. Кашляет… Может, и натереться спиртом хочет. Святую Магдалину позовет: на, скажет, Магдалина, натри мне поясницу спиртом.
— Докторшу бы позвал, — советует Жюль. — Она ему сейчас трубку свою всунет.
— Ах вы свиньи! И не страшно вам говорить такое? — кричит Эрнестина, показываясь на пороге. — Оттого вам и счастья нет, что вы такие пакости говорите.
— Да бог не услышит, — успокаивает Жако Эрнестину. — Говорят тебе, он старенький. Глухой, как кобыла тетки Мариолоты.
Тачка уже наполнена. По доскам, как по рельсам, Жюль вывозит ее на улицу и сваливает к огромной куче старого спресованного навоза. От свежего кверху поднимается белый пар. Жюль задумчиво смотрит на него и медленно произносит:
— Ничего… перепрел здорово.
— Кто это, бог? — спрашивает Жако.
— А?.. Да нет, я про навоз.
— Ну, я думал, бог перепрел.
Жюль устал разговаривать. И надоело ему. Запутанное что то, сложное, а зачем?.. Ничего, хороший человек Жако, подходящий. Но всегда разговаривает. Идешь в церковь, иди! Иди, когда идешь. А то останавливается, — и разговор.
— Бог что? — говорит Жако: — никакого от него толку. Звонишь ему в колокола, свечки палишь. Кюрэ морды бреют и без баб обходятся, — а какой толк?
— Толку никакого нет, — хмуро и из одной только вежливости, поддерживает беседу Жюль.
— Нигде нет толку… Во времена империи все это не так было. Хлеб, так он тебе был хлеб! Дрова — были дрова!.. А так, чтобы разное там, и все этого не было…
И минуту помолчав, он начинает опять.
— Тоже и дети: теперь дочка — шлюхой делается. Теперь все чорт знает как идет.
Жюль молчит: не желает он утруждать свой дух! Но Жако не унимается.
— При Генрихе IV у каждого крестьянина в супе курица была. Да… А теперь — вот! Теперь машины пошли. Что такое, почему? — Неизвестно. А погоды портят: в конце апреля морозы. Четвертую весну в садах цвет замерзает, и погибли все фрукты, яблоки, сливы.
— Сливная водка дороже виноградной, — вставляет Эрнестина: — этого, кажется, никогда не было.
— Фабрики, заводы; фабрики, заводы! Трубы до неба, дым, копоть, облака от этого, тучи. Весь климат перепортили… Когда я мальчиком был, помню, всегда тепло было, а теперь — Сибирь сделали.
Тает в ясном весеннем воздухе благовест. В теплой лазури быстро несутся веселенькие облачка, а по улице спешат девушки в светлом и пестром, с зонтиками и молитвенниками. И бабы идут, одетые в черное, и крестьяне в сюртуках или в новых нанковых блузах.
На некоторых цилиндры, довольно дикой формы, впрочем, а у иных, помоложе, лакированные ботинки.
— В церковь все… Вон и старый Мишель выполз — сердито говорит Жако. И до каких же это он пор!.. Второй год меня водит.
— Все живет, — сочувственно вздыхает Эрнестина.
— На прошлой недели совсем уже отходил, а теперь опять поправился. Все докторша эта… Ну, ничего, однако, долго не проходит. Уж вертись, как знаешь, малютка, а ты мой… И сейчас вот я его еще припугну… Он могильщика боится. Я пугну… Ему это хорошо… Здорово это ему.
Мишель, высокий, изможденный старец, с длинными седыми космами на плечах, с жалобным, как бы умоляющим лицом, с трясущимися руками и ногами, тихо топчется по солнечной стороне. Могильщика, скрытого выступом конюшни, он не замечает и подвигается вперед старчески-частыми, старчески-маленькими, в два вершка, шагами. Когда он подходит к дому Жюля, могильщик внезапно выступает из-за конюшни, делает шаг вперед и впивается в старика свирепым, укоризненным взглядом.
— А-ааа-аа! — кричит старик странным, нечеловеческим голосом. И всем длинным телом своим он поддается назад. — А-ааа-аа!
Последние угасающие силы уходят на этот крик. И слышится в нем дикий, мучительный ужас человека, увидевшего смерть… Крик так страшен и чудовищен, что Маркиза в конюшне пугливо мечется и бьет копытами о пол. А Жако делает еще один шаг к старику, останавливается, поднимает кверху указательный палец и, ни звука не издавая, медленно и долго грозит…
Старик трепещет. Судорожными руками ищет он позади себя опору. Нащупывает стену, припадает к ней, головой и плечами, весь неестественно вытягивается. Ступни его бьют по стене, глаза полны ужаса, рот широко раскрыт, и из него, не прерываясь идет все тот же, налитый безумием и тоской, мучительный, дикий хрип:
— А-ааа! А-ааа!.. А-ааа!..
Маленькому Жюлю не было года, когда у него появилась сестра. Ее назвали Ирмой. Жюль перешел в кровать матери, а Ирма заняла корзину брата. Корзина к этому времени стала разваливаться, и ее вдоль и поперек перехватили бичевками. Вместе с ребенком и подушками она представляла какую-то с первого взгляда непонятную, серо-бурую, смрадную и грязную кучу. И все, что в доме было, — и самый дом, и маркиза с Гарсонэ, и Жюль с Эрнестиной, все было чрезвычайно грязно и дурно пахло. Не было, кажется, ни одного целого предмета, — все было изувечено, поломано, разбито во время драк. Вместо тарелок были черепки, склеенные рыбьим клеем. Металлическая посуда была измята и протекала. Ножи были без ручек, стулья без сидений, в комоде недоставало верхнего ящика, стенные часы стояли уже с полгода, фаянсовый циферблат был растрескан, а маятник отломан. Паутина, пыль и копоть были на стенах и на потолке, и везде ползли насекомые. Не чистили лошадей, а кролики оттого, что их содержали неопрятно, все передохли. Огород был в плохом состоянии, весь зарос сорными травами, и плохими были поля Жюля. Их не во время и неправильно унаваживали, и не во время вспахивали и засевали.
Работал Жюль, по прежнему, много, постоянно работал, но не все делал в свое время и беспорядочно. Эрнестина видимо ослабевала, — от пьянства, от родов, от побоев, от лечения… После рождения Ирмы, у нее, на протяжении пятнадцати месяцев, было два выкидыша, а спустя еще год, родилась девочка, которую назвали Луизой.
Все дети были тощие, хилые, и цвет лица их был белесоватый, как цвет слегка подсохшего теста. Маленький Жюль долго не становился на ножки, зубы начали у него показываться к двухлетнему возрасту, а ходить он начал только когда ему уже исполнилось три года. И говорить он долго не начинал, и думали даже, что он будет немой. Он все еще очень много плакал, громко, визгливо, и рвал и ломал все, что попадало под руку. Злость и жестокость в нем обнаруживались удивительные. Он кусался, вцеплялся людям в волосы, в бороду, бил детей, бил животных и неодушевленные предметы. Он не был горбатым, но при тонких ногах и руках имел необычайно массивный затылок, почти как у взрослого. Голова его склонена была книзу, и смотрел он в землю. Это придавало ему странное сходство с Жако и казалось, что он тоже оглядывает на кладбище место и соображает, как приступить к рытью могилы… Его, как свиней, влекло всегда к грязи, к канавам и лужам. Долгими часами он рылся в навозе, выкапывал червяков, накатывал их на палец и давил, хлопая ладонью в ладонь. У отца он крал табак и курил, а чего не выкуривал, сыпал в огонь и в котел, где варился суп.
Когда Жюль дрался с Эрнестиной, мальчик смотрел на драку с выражением радости; при особенно ловких ударах он всплескивал руками и восхищенно визжал. Мать угрожала ему, гнала прочь, но мальчик отбегал в сторону, радостно гоготал, высовывал язык и делал неприличные жесты.