– Я провожу удивительные вечера в кругу молодых моих друзей, – продолжал катить Морсов колеса и кивнул в сторону Рыжикова. – Как мне жаль, что поэты предыдущего поколения, поэты уже определившиеся, уже сделавшие много, вроде глубокочтимого Анатолия Борисовича, – тут он кивнул в сторону Раевского, – не помогают начинающей молодежи, не соединяются с ними, уходят в уединение, прочь от литературной семьи…
Раевский, точно еще никогда не сдавался на приглашение Морсова, избегал всяких новых «литературных» вечеров, хотя никак нельзя было сказать, что он живет в «уединении».
– Вы, дорогой Юрий Николаевич, знаете наши интимные вечера прошлого сезона, вы бывали, – не унимался Морсов. – Должен сказать, что теперь дела идут несколько иначе. То, что было, было прекрасно, однако время изменяет все. Приток новых сил и новые запросы духа…
Юрий улыбнулся, вспоминая.
– Да, запросы духа… – произнес он рассеянно и прибавил вдруг: – А вон Жюличка… Она одна? Лизок, позови ее к нам… Да нет, сама идет. Жужулинька! Не угодно ли присесть!
Подошедшая девица была брюнеткой, поплотнее Лизочки, хуже одета, вульгарнее, но тоже очень хорошенькая.
Она развязно улыбнулась всем, вдвинула стул между Рыжиковым и Морсовым, спросила раков и белого вина, отказавшись от шампанского.
Раевский не обратил на новопришедшую никакого внимания. Он давно уже и Морсова не слушал, и даже на Рыжикова не глядел: присоседившись к Стасику, он что-то говорил ему вполголоса, колыхаясь мягким телом. Тот отвечал, хотя строил мины, вскидывал ресницами. Порой, исподтишка, бросал трусливый взор на Юрулю. но Юруля не глядел в его сторону.
Все болтали между собою, кроме Морсова, который разглагольствовал для всех.
Пользуясь шумом, Юруля сказал Лизочке почти на ухо:
– Отчего ты здесь?
– Воронка телефонировал: в комиссии. Будет во втором часу. Чтоб его! Это значит – всю проваландается. Ты, коли надо, потихоньку.
– Ладно. Знаю. Вот молодец, что дома не высидела.
– Да, как же, буду я! Молчи, – прибавила она тише, – вон уж Юлька уставилась на нас. Ест глазищами… Ей-Богу, дуру ей сейчас скажу…
Но Юрий сурово толкнул ее под столом ногой, – он терпеть не мог бабьих выходок, – и Лизочка сейчас же весело заговорила о пустяках с Левковичем. Левкович ей, впрочем, почти не отвечал.
Воронка, или «дядя Воронка», про которого Лизочка сказала: «в комиссии», был очень богатый южный помещик Воронин, депутат. Юруле он приходился троюродным дядей со стороны матери. В доме графини изредка бывал, даже обедал; графиня к нему благоволила. Хотя Воронину перевалило за пятьдесят, он глядел еще молодцом и с Юрулей сразу вступил в приятельские отношения.
И так хорошо сошлось: у Лизочки покровитель был неважный, а дядя Воронка томился случайностями петербургской жизни давно. Юруля знал, что Лизочка ему понравится. Действительно, так понравилась, что дядя Воронка еще недавно, на лестнице графини, с лукавым взглядом поблагодарил Юрулю, а Лизочкина квартира на Преображенской стоит полторы тысячи, обстановка самая новая. Все остались довольны.
Морсов начинал иссякать, тем более что никто его не поддерживал, и приставал теперь главным образом к Юруле.
– Вы мне всегда казались художником, Юрий Николаевич. Я знаю, вы ничего не пишете, но разве нужно причастие к какому-нибудь известному искусству, чтобы быть художником? Отнюдь. С таким лицом, как ваше, с таким… я бы сказал, рисунком всей вашей личности, можно не написать ни одной строки, но не быть поэтом – нельзя. Вы занимаетесь философией…
– Нет, – сказал Юруля, – Я занимаюсь химией. Морсов запнулся.
– Как, химией?
– Да, у X… в Париже. Очень серьезно. И буду продолжать.
– Химией? Да… Ну, все равно. Разве химия – не та же поэзия? Важно отношение. Вы увлеклись химией…
– Да нисколько я не увлекся… Простите, ради Бога, одну минуточку… Здравствуй, милый, – сказал он, вставая и подавая руку подошедшему к нему высокому студенту, мешковатому, с болезненным, темным лицом.
– Мне надо тебя на несколько слов…
– Сейчас, Кнорр. Ты спешишь?
– Нет.
– Ну так присядь к нам. Я вместе с тобой выйду. Мне тоже скоро надо.
Кнорр знал почти всех, а у Морсова даже бывал, потому что раз написал целую поэму. Он сел, залпом выпил бокал шампанского. Слегка опьянел, лицо сделалось еще бледнее и еще трагичнее.
Лизочка глядела на него со страхом и отвращением. Грубоватая Жюлька захохотала и не высунула ему язык только потому, что Юруля был с ним ласков. Потом опять обернулась к Рыжикову, с которым они давно оживленно переговаривались короткими и выразительными словечками.
– Я с удивлением только что узнал, что Юрий Николаевич изменил философии ради химии, – завел опять Морсов, обращаясь уже к студенту Кнорру. – Я говорю, что самое разнообразие запросов духа в наше время…
Кнорр грубо прервал его:
– В Эльдорадо за раками о запросах духа еще начнем разговаривать…
Нежданно уязвленный Морсов не успел ответить, вмешался Юруля.
– Везде можно разговаривать о чем угодно, Кнорр, не в том дело. Георгий Михайлович не дослушал меня. Я, действительно, химией занимаюсь, но вовсе не потому, что особенно увлечен ею.
– А почему же? – с любопытством спросил Морсов. Юруля объяснил просто:
– Да видите ли, я давно рассчитал, что к зрелым годам у меня явится желание некоторой, хотя бы просто почтенной, известности, некоторого уважения… А об этом надо заранее позаботиться. Выдающихся способностей у меня нет, на гениальные выдумки я рассчитывать не могу. Химия, как я убедился, скорее всего другого позволит мне приспособиться, сделать какое-нибудь даже открытие небольшое… В меру моего будущего сорокалетнего честолюбия… За многим я не гонюсь, я человек средний…
Раевский вслушался и повернул к Юрию грузное тело.
– А-а! Blaise Pascal! Да, да, вспоминаю: «Qu'une vie est heureuse grand elle commence par natour et qu'elle finit par l'ambition!»[4]
– Вот именно! – улыбнулся Юрий.
В Морсова это объяснение, несмотря на всю его простоту, как-то совершенно не вошло. Рыжиков неожиданно закричал:
– Какая поза! – Но, встретив удивленный взгляд Юру-ли, сник и прибавил: – Это, конечно, расчетливо…
Кнорр не слушал. Долго не сводил глаз с Юрия, облокотившись, положив голову на руку, и вдруг сказал:
– Черт тебя возьми, какой ты красивый, Рулька!
Юрий спокойно улыбнулся.
– Счастливый. Потом все такие будут.
– Красивые?
– Счастливые.
– Это когда мы рылами несчастными сдохнем?
Юрий развел руками.
– Ну, конечно. Надо людям еще очень долго умнеть…
– Поехал на свое.
– Это не мое, а общее. И что ты с красоты начинаешь? Ты начинай с ума и счастья…
Кнорр опять закричал капризно:
– Не хочу я в Эльдорадо с девчонками о счастье разговаривать! Не хочу! Не место здесь никаким «вечным вопросам». Не желаю!
Лизочка, как всегда, ровно ничего не поняла, но горячо вступилась за Юрулю. Перебранка ее с Кнорром делалась забавна, когда Морсов, вдруг осененный новой мыслью, принялся уговаривать Юрия непременно прийти на одно собрание через десять дней.
– Новое общество «Последние вопросы»… Вы не были?.. Закрытое, но очень, очень многолюдное. Приходите, приходите. Я пришлю повестки. Будет собеседование по поводу «Приговора» Достоевского. Приходите, говорите. У нас все говорят…
– Я приду, – мрачно сказал Кнорр.
Морсов начал приставать к Раевскому, который не слушал.
– А? Что? Куда? – поднял он жирные веки на Морсова.
– Вот если и вы, молодой человек, интересуетесь, пожалуйста… – обратился тот к Стасику.
Стасик взволнованно согласился, польщенный. Раевский тоже стал благосклоннее. Юруля молчал, а Морсову именно его-то ужасно захотелось.
– Обещайте! Придете?
Был уже двенадцатый час. Сад не то что оживился, но весь как-то двигался, за столиками почернело; на сцене, с прорывающимся сквозь музыку шипом, тряслись серые тени, серые мертвецы кинематографа.
– Посмотрите, не символ ли это нашей сегодняшней, белопетербургской, ночной жизни? – спрашивал Жюльку сильно подвыпивший Рыжиков.
Но та равнодушно отвертывалась.
– Надоел уж синематошка-то… Повсюду теперь это… Нашли, чем угощать.
– Мне пора, господа, извините, – сказал Юрий, поднимаясь. – Георгий Михайлович, милый, если мне захочется – я непременно приду в ваше общество. Не очень их люблю, но иногда мне весело покажется, и прихожу.
– Порассуждай, порассуждай о «вечных вопросах», – мрачно усмехаясь, сказал Кнорр.
Морсов обещал прислать Юрию как можно больше повесток.
– Нет, что у нас за аудитория!
Раевский тоже поднялся, тяжело, собираясь уходить. Нерешительно кусая розовые губки, поднялся и Стасик, стоял поодаль.