Генерал слушал эти внушения и сам соглашался, что в существе все это совершенная правда, которой и надо последовать; но, главное, он думал только как бы скорее вырваться из-под бабьей команды и начать самому командовать.
Второго декабря генерал с семейством и воспитателем прибыли в невскую столицу, а еще через месяц он уже устроил Исмайлова на службу в синоде (3-го января 1829 года) при особе друга своего, синодального обер-прокурора князя П. С. Мещерского. Устроен Исмайлов был так, чтобы служба ему числилась и приносила сопряженные с нею выгоды, а педагогическим занятиям с генеральским сыном чтобы не мешала. Но самого-то главного, именно занятий-то этих с будущим дипломатом, и не было… С этим «главным делом своей жизни» генерал совсем не спешил, и сын генеральский «еще три месяца жил в российской академии» и не переезжал в дом родительский. Исмайлов сам являлся к мальчику «только часа на два в день на урок» и не мог действовать на него «как наставник и руководитель»; да и с уроками он претерпевал от своего ученика немало горя. «В нем очень обнаруживались своенравие и упрямство. Случалось (пишет Исмайлов), что ученик мой вдруг не захочет принять никакого урока (латинского языка или математики) или требует латинского языка вместо математики, и так настойчиво, что все убеждения напрасны – и мои, и академика, под надзором которого он жил».
Отвратительное своеволие детей и отсутствие семейной дисциплины, благодаря недостатку которой дом, вместо отрадного приюта, делается вертепом, ставятся нынче на счет дряблым теориям современной педагогии, но собственно и это несправедливо, и в этом случае теория только повторила то, что носилось в жизни.
Наконец, нареченный дипломат был взят в дом, и воспитатель сумел обойтись с ним хорошо: он даже овладел его расположением, и мальчик ему охотно подчинялся, но в дело вмешался генерал и все испортил. Тут только стало ясно, что «русское воспитание», по понятиям этого патриота, выходило просто – невежественное воспитание. Исмайлова это приводило в ужас. Много труда ему стоило удерживать православный гнев генерала, когда он начинал проклинать сына; но еще больше ожидало его с устройством чисто учебной части, о которой генерал судил с поражающею отвагою исполинского невежества.
Пригласили учителей французского и немецкого языков, истории и географии, танцованья, фехтованья и верховой езды. Я, говорит Исмайлов, настаивал еще пригласить учителя философии и политических наук, но генерал не согласился. «Философии он не терпел, а политике, вишь, можно научиться самому на службе. Катехизическое учение и священную историю прекратили, за достаточным будто их знанием». Таким образом все посвящение ребенка в православие, которое должно было руководить его, как духовный культ и «элемент народный», заканчивалось на двенадцатом году жизни, когда все понятия еще так детски несовершенны… Притворство генерала начало въявь обнаруживаться. Исмайлов пришел в смятение, но, однако, все-таки оставался у дела: он преподавал будущему дипломату не только латинский язык и математику, но, «зная цель приготовить воспитанника к дипломатической службе», имел в виду и это: он «предложил преподавать воспитаннику то, что для дипломата нужно и важно». Обучение дипломатии шло «сократически разговорами в свободное от учебных занятий время». Словом, учебная часть свелась на пустяки.
Гигиена обреченного дипломата была так же нехороша, как и учение: в комнате раздраженного и нервически-расстроенного дитяти держали температуру в 20 градусов; умывали его теплой водою и постоянно кутали. Он слабел и изнемогал от жары. Исмайлов понимал, что такое воспитание не годится для нашего неласкового климата… «но во всем этом был виноват сам генерал». Исмайлов не мог ничего переменить в образе жизни воспитанника: отец ничего не хотел изменять, боясь навлечь тем на себя неудовольствие своей малороссийской тещи «с весом», перевешившим теперь на его коромысле вес митрополита Филарета. Но вот генерал в мае выехал из Петербурга до осени, и Исмайлов остался хозяином своего педагогического дела и показал себя молодцом. Мальчик у него быстро переменился к лучшему – он «оздоровел, побурел», стал весел и, что весьма важно, «привязался» к своему воспитателю, с которым они ходили, ездили, катались на лодках, «одетые легко, иногда до полуночи».
Генерал, как возвратился в Петербург, так и ахнул. Это в самом деле смахивало на что-то настоящее, не форменное, а живое, здоровое и простое… Так Великого Петра немец Лефорт «едва не сгубил многократно». Это генералу не понравилось. Притом же, во время своих разъездов по «внутренней страже», он побывал в деревне у тещи, и та ему, надо полагать, дала новые нотации на разные предметы и, между прочим, насчет филаретовского кутейника, который гетманской дочери с первого взгляда не нравился, да и не мог нравиться… А тут этот кутейник завел дело так далеко, что воспитанник его уже и слушается, и любит. Пожалуй, у мальчика и в самом деле могли образоваться русские вкусы и складываться русские симпатии – любовь к земле, сострадание к закрепощенному народу… Генерал сметил это и взлютовал… Вдруг его осенило светом, что это «русское направление», если его взять всерьез, выходит даже совсем противно всем солидным соображениям о карьере. Может быть, он сам и не повинен в этом открытии, а это ему растолковала гетманская дочь, которая упорно «не верила во всех Филаретов».
Генерал опять в оба проезда через Москву и не подумал съездить к московскому святителю, а поставленного им воспитателя начал теснить и грубо и жестоко преследовать.
Жизнь Исмайлова сделалась ужасною.
«Генерал стал обходиться со мною холодно и до той степени обидно, что, например, главному человеку в доме, камердинеру, запретил меня слушаться, а в другой раз, во время обеда, когда за столом было много посторонних лиц, он разозлился и закричал на лакея за то, что тот подал мне блюдо прежде, чем его сыну, с которым мы сидели рядом». Слуги, угождая господину, совсем перестали служить магистру, и в этом горестном положении Исмайлов нашел защиту только у одного своего воспитанника. Мальчика обижало унижение, какое испытывал в доме его наставник, и он злился на отца и заставлял наглых лакеев прислуживать угнетаемому магистру… Таким только образом Исмайлов «мог получить что-нибудь».
Педагог сам, своею собственною персоною, сделался предметом распри между отцом, который его гнал, и сыном, который за него заступался. Победить, конечно, должен был генерал, но тут замечательно то, что он довел свои гонения на педагога до такого дикого злорадства, что разыскал и противопоставил ему нарочитого супостата. Это и был любопытнейший экземпляр нигилиста тридцатых годов. Генерал дал ему волю сколько возможно вредить доброму влиянию воспитателя филаретовской заправки.
Магистр и нигилист сцепились: нигилист ударил прямо на то, чтобы сделать из магистра домашнего шута, которого можно было бы приспособить для услаждения досугов гостей и хозяина, и Исмайлов непременно бы не минул сего, если бы бдевшее над ним Провидение не послало ему неожиданной защиты. Однако любопытные стычки обоих педагогов ждут нас впереди, а здесь уместно мимоходом объяснить, чего ради в патриотической и строго-православной душе генерала совершился такой резкий куркен-переверкен, для чего он отнял сына у идеалиста с русским православным направлением и сам, своими руками, швырнул его в отравленные объятия такого смелого и ловкого нигилиста, который сразу наполнил с краями срезь амфору Сеничкиным ядом и поднес ее к распаленным устам жаждавшего впечатлений мальчика?
Ах, все это произошло оттого, что и русский патриотизм, и православие, и ненависть к чужеземным теориям – все это в генерале Копцевиче и ему подобных было только модою, приспособлением к устройству карьеры, и когда кое-что немножечко в этом изменилось, все такие господа ринулись рвать и метать врознь все, чему поклонялись без всякой искренности и о чем болтали без всяких убеждений.
Когда генерал устроился и прочно сел на нескольких креслах, так что «командовал огромным корпусом, рассеянным по всей России, был председателем комитета о раненых и презусом орденской думы св. Георгия», то он увидел, что мнения его тещи насчет непрочности «мантии» были основательны. «Протасов заточил Филарета в Москве», а в обществе среди почитателей московского владыки сложились такие истории, которые самую близость к этому иерарху на подозрительный взгляд делали небезопасною и, во всяком случае, для карьерных людей невыгодною.
При перемене обстоятельств ластившиеся к московскому владыке петербургские выскочки и карьеристы не только круто взяли в сторону, но даже наперебой старались показать свое к нему неблаговоление. В числе таких перевертней был и генерал Копцевич. Имея под руками и в своей власти филаретовского ставленника Исмайлова, он сделал этого философа искупительною жертвою за свои былые увлечения московским владыкой.