Это «святое недовольство» и породило мысль о достославном институте, о котором на сей раз получаем возможность узнать кое-что настоящее.
«Шестеро из важных лиц – отцы детей, размышляя об образовании своих сыновей, положили учредить особый институт домашний.[3] С общего совета составили проект; наняли прекрасный дом; пригласили отличных учителей; на содержание института определили по 5000 руб. ассигнациями в год с каждого воспитанника; главный надзор за ходом учения и образом жизни воспитанников и вообще всю дирекцию института приняли на себя непосредственно, и по очереди каждый из нас в свою неделю должен был посещать институт раз или два в день, непременно требовал отчета в успехах и поведении учеников: просматривать лекции преподавателей и давать приказы, направляя все к общей цели заведения. Постоянный надзор вверили одному особому гувернеру и сверх того всякому воспитаннику дан был свой дядька и свой прислужник, через которых родители тоже могли наблюдать за своими детьми» (Терпигорев где-то рассказывает, как таковых дядек самих секли).
Словом, устроили «институт», какой прилично людям благорожденным, чтобы уберечь детей и от «Сеничкина яда», и от строгостей казенных заведений, где тогда благополучно секли… В великосветском особом институте все неудобное было устранено, и Русь должна была получить образцовый рассадник образцового же чисто русского, но притом самого высокого воспитания. Министерство просвещения не должно было до этого института пальцем дотронуться, чтобы ничего не испортить и не сбить дела опять на какой-нибудь чужеземный манер. А так как все это дело затеяли «шесть сановников», которые пустяками заниматься не станут, то к ним никто не придирался и в великое дело их не вступался. Они учреждали свой институт на полной свободе от «министерских фантазий», и могли за один прием осуществить свои собственные родительские фантазии, и тут же, что называется, «заострить спицу» учебному ведомству.
Это и была задача: пусть и правительство, и общество – пусть все увидят, как криво и противонародно ведет образовательное дело ведомство просвещения и как надо воспитывать, чтобы из мальчика вышел «истинно русский человек».
Какой-то шутник острил, будто «для этого надо послать его (т. е. русского) к немцу, по примеру братьев Аксаковых»; но это еще шутка веселая; а над институтом шести государственных мужей стряслась такая шутка, что вместо «истинно русских» людей из здешних воспитанников были приготовлены люди, которые, вероятно, теперь и не признаются к своей alma mater.[4]
«Институт пошел было хорошо, говорил генерал Копцевич, но только одна мать, которая имела двух сыновей в заведении, с женскою слабостью покровительствовала одному французу и, вопреки нашим и своего супруга убеждениям, успела втереть своего протеже в гувернеры. Француз-некресть, питомец революции, ловкий, красивый и образованный, повел детей на свой манер». Все «шесть государственных мужей», дежуривших поочередно, между которыми находился и муж сильной покровительницы французского ферлакура, ничего не могли сделать с этим супостатом. Что они ни придумывали против него своим серьезным и опытным государственным умом, «сильная дама» все решительно легкомысленно разрушала. Она была столь смела, что не позволяла фундаторам образцового института даже делать замечания ее фавориту. Благодаря этому выходило так, что государственные мужи, приезжая в институт на дежурства, сами являлись у этого французика как бы в подчинении или почти на побегушках. Он самостоятельно все направлял en général,[5] а они только похаживали, да глядели кое-что по мелочи. В заведении пошли «вещи ужасные». «У детей завелись собаки, куренье табаку и домашние фейерверки», а также и «другие непозволительные шалости» такого возмутительного свойства, что отцы и учредители института увидели себя в крайности или выгнать француза, или… закрыть институт… Огласки, разумеется, избегали, да и незачем было доводить до нее: нужно было только просто «вышвырнуть за порог развращавшего детей питомца революции». Это без всякого затруднения и без излишних в данном случае церемоний сделал бы каждый простой человек с умом и честною натурою. Удалите из дому вредного человека – и вся недолга. Это же самое, кажется, могли сделать в подобном возмутительном случае и высокопоставленные государственные сановники, основавшие институт. Их чувства, надо полагать, были еще тоньше, а понимание острее, а потому они сделают, что им следовало сделать, т. е. они сначала избавят свое образцовое воспитательное заведение от француза, который вместо того, чтобы приготовлять из питомцев «русских людей», учил их, что называется, «на собак лаять», а потом поставят на его место лучшего воспитателя.
Да, но увы и ах, на высотах и снег, и лед иначе тает, чем в долинах: шесть сановников «не смели» быть так решительны: они должны были принять в расчет такие соображения, по которым всем им шестерым вместе и порознь была страшна «сильная, с весом дама». А она, по странному женскому капризу, во что бы то ни стало хотела, чтобы ее французский протеже стоял во главе воспитательного заведения, которое с тем только именно и было основано, чтобы освободить русских благорожденных детей из-под влияния иноверных «нехристей» и утвердить в этих юношах «чисто православные русские начала». Без этого все заведение теряло весь свой raison d'être.[6] Но в женских сердцах любовная страсть стоит превыше всех доводов рассудка. Что ни говорили сановники «сильной и с весом» даме, она ничего не принимала в резон и настойчиво приказывала мужу содержать ее любовника под видом воспитателя.
Тогда сановники, без сомнения, давно искушенные в политике, послали даме тяжелый ultimatum: или она должна взять своего француза, или они закроют институт.
Дама осталась непреклонною и, несмотря на всю важность вопроса, решила его с непростительным легкомыслием. Она сказала:
«– Закрывайте, а, пока не закроете, он там останется…»
Отцы, и притом люди важные, еще побились, но, наконец, увидали, что дело их проиграно и француз учиняет с их детьми дела неподобные. «Тогда они принуждены были взять детей, и институт сам разрушился».
Так закончил генерал рассказ о существовании удивительного «института», о котором до нас доносился только глухой гул преданий, и по тем преданиям это заведение, имевшее шесть фундаторов и столько же нянек, представлялось самым гадким из гадких. Откровенный рассказ генерала Копцевича, который все это знал и видел, заставляет думать, что в преданиях тех должна быть правда. Этого достаточно, чтобы почувствовать жалость и сострадание к судьбе иных великих начинаний…
Но revenons б nos moutons:[7] как блуждали другие товарищи генерала по этому несчастному случаю, неизвестно, но сам Копцевич открыл верный путь спасения: он «решил пренебречь грубоватостью семинаристов», лишь бы получить то, что в них укоренилось хорошего под руководством умных архипастырей.
Такова была причина призвания в генеральское общество магистра Исмайлова, который, судя по его запискам, был тоже сильно «невозделан», но имел тяготенье к свету и теплил в своем довольно слабом сердце свечечку крылатому богу любви, «только без брака».
Собственно говоря, и Исмайлов был в своем роде проказник и куртизан, да и сам генерал тоже, а между тем оба так и топорщатся, так и встают на дыбы, чтобы видно было миру и департаменту, какие они «истинно русские люди»… И все это так… кое-как, живой иглой и белыми нитками… Притворство не столько уже отвратительное, сколько обидное за тех, кого эти люди вокруг себя тогда видели, позволяя себе дурачиться на их глазах так откровенно и так беззастенчиво… Таковы вот эти «мужи тридцатых годов», к которым уже подвигает свой тихий, но строгий светоч история. У кого есть страх в сердце, для того это должно быть ужасно! Этими «мужами», как мы уже видели и еще увидим, управляли бабы, и они же, те же бабы, выводили их в чины и сажали на высокие кресла.
Вот как привезли воспитателя будущему дипломату.
«В Чернигове приняли меня ласково, но гордо, – повествует Исмайлов. – Бабушка поручаемого мне воспитанника – дочь гетмана; она чувствовала себя так высоко, что я снизу чуть мог ее видеть. Она почти не выходила из своих комнат. Я видел ее только тогда, когда она призывала меня к себе. Она меня испытывала, давала советы и наставления, как обходиться с ее внуком, и терпеть не могла, если я дерзал вставить в разговор свое слово. Разумеется, я должен был держать себя с нею как болван (sic), слушать и молчать, и я слушал и молчал». Воспитатель наблюдал только, «какой педагогической системы держалась кичливая гетманская дочь в воспитании своего внука, приняв его со второго года и вырастив до десяти лет». Как все практически ловкие невежды, гетманская дочь была исполнена высокомерия, но, кажется, она недаром почитала себя мастерицею воспитывать «истинно русских людей», т. е. именно таких, какие требовались по тому времени, когда высшею добродетелью слыла так называемая «искательность». Вместо рекомендации уму и честности, тогда прямо говорили: «это искательный молодой человек», и то была наилучшая рекомендация.