К этому, можно было надеяться, владыка московский не окажется безучастным, и это к чему-нибудь послужит, что-нибудь выйдет из этого небесполезное.
Генерал не ошибся.
Явился Петр Михайлович к Филарету и повел себя здесь уже совсем не так, как у высокопреосвященного Серапиона. Московского митрополита он не стал затруднять суетною просьбою показать ему жалованные орденские знаки, которых у Филарета Дроздова было не менее, а более, чем у Серапиона Александровского. Нет, тут генерал почтительнейше преклонился и сыновне просил архипастырской помощи: как спасти дитя от волков в овечьей шкуре, которыми и тогда уже был переполнен ожидающий провала Петербург.
– В Петербурге нет людей, всемилостивейший владыко! – жаловался генерал митрополиту.
– Знаю, знаю, – отвечал ему Филарет и, уловленный этою лестью генерала, сделал неосторожность: он не только рекомендовал, но из своих рук дал Копцевичу человека – и человека с головы до ног (из которого потом Копцевич, когда благоустроился, с бесстыдным нахальством стремился сделать «поношение человеком» и в значительной мере достиг этого).
Дарованный Филаретом генералу воспитатель был Исмайлов, магистр и профессор вифанской семинарии, знаток математики и физики, и притом любитель светского обращения, для коего он и покинул все общество бродивших в Вифании неуклюжих фигур в длиннополых фенебриях и полуфенебриях, а наичаще даже просто в халатах. Исмайлов был человек с любовью к изящному, – человек как раз к генеральскому дому.
Владыка московский сам «безвкусия не любил» и знал, кто где будет у места.
Генерал, разумеется, Филаретова выбора не критиковал и сейчас же «взял» наставника, которым благословил его святитель московский. Исмайлову Копцевич назначил жалованья «три тысячи рублей ассигнациями» в год и обязался пристроить его на хорошую службу, как только сам получит место. Тогда генерал еще не знал, «где он сам устроится: в Москве или в Петербурге». «Устройство» зависело от одной старухи, сидевшей в старом «гетманском доме» в малороссийской деревне, но величайшей мастерицы обделывать дела. Она уже двигала Копцевича и по Киеву, и в Сибирь, где он оставил генерал-губернаторство совсем не «единственно для воспитания сына», как предполагал довольно легковерный Исмайлов.
Теперь гетманша опять должна подействовать, а Филарет воспособить.
Исмайлов по благословению владыки согласился поступить к генералу, скоро собрался, простился еще раз, «в последнее принял благословение от митрополита Филарета» и поехал…
Куда?
Всякий, конечно, подумает, что воспитатель поспешит в Петербург, т. е. туда, где оставался в это время генеральский сын, отданный там после закрытия загадочного «института» в «российскую академию» под присмотр какому-то «академику». Очевидно, Исмайлов или должен жить с воспитанником в Петербурге, или же он провезет его в Малороссию, к отцу, и там посвятит всего себя его воспитанию. Последнее могло быть очень кстати потому, что мальчика после «института» надо было отучить от многого дурного и приучить к хорошему.
Но в том-то и дело, что все это была одна шумиха слов, а умысел другой тут был. Генерал много и убедительно говорил митрополиту о своих скорбях и заботах исторгнуть сына из-под влияния Петербурга и петербургских идей, но между тем на самом деле он не только сам весь тяготел к Петербургу, но и сына не желал удалять от здешних карьерных пружин.
Вообще с оценкою патриотических и педагогических хлопот и терзаний генерала читатель должен повременить до конца этого небольшого очерка патриотических притворств одного из видных деятелей тридцатых годов, когда было в ходу беззастенчивое лицемерие и благоуспешно производилось самое усердное разрыхление почвы под нигилистические засевы.
Генерал и наставник, простившись в Москве с Филаретом, выехали из первопрестольной 29-го сентября по дороге в Чернигов, где поблизости было имение тещи Копцевича, – дамы знатной, гордой, своенравной и очень ловкой, которая самого генерала держала, что называется, в ежовых рукавицах.
Там для Исмайлова прямых занятий не было, да собственно говоря (как увидим далее) и все остальное время двенадцатилетнего пребывания его в этом доме он прибалтывался здесь в неопределенной роли «более как друг, чем как наставник». По духу записок очень позволительно думать, что Исмайлов, кажется, совсем и не представлял даже для Копцевича интереса как педагог, а только некоторое время имел здесь свое значение как человек, поставленный в дом митрополитом Филаретом. Это было как раз в те годы, когда укоренялось неосновательное мнение, будто бы митрополит «оказал важную услугу императору Николаю Павловичу при восшествии его на престол», после чего будто государь ни в чем ему «отказать не мог»… Тогда этому очень многие верили и придавали всей этой нестаточности большое значение.
Копцевич, едучи с Исмайловым в Малороссию, играл, впрочем, такую роль, что он в деле воспитания будто и Филарету еще не вполне верит: он вез воспитателя с собою, чтобы на свободе в Малороссии хорошенько этого магистра «испытать с разных сторон». В существе же дела Копцевич вез благословенного Филаретом воспитателя показать теще, без которой генерал не смел ничего сделать в семействе, потому что он тещи очень боялся. Притом же он теперь был не устроен, а эта «деревенская старуха знатного гетманского рода умела превосходно устраивать». Генерал в этом нуждался и теще подслуживался.
Тем не менее от Исмайлова он, разумеется, таил свои планы, и они, едучи, все друг с другом серьезничали.
Все «скучное дорожное время проводили в разговорах не пустых, для развлечения, а серьезных: генерал (пишет Исмайлов) испытывал меня с разных сторон, а мне хотелось вызнать его качества, цель и образ жизни, обстановку в свете и домашний быт».
Если это сравнить с заботами педагога, приступающего к принятию в свои руки испорченного мальчика, в педагогическом романе Ауэрбаха «Дача на Рейне», или в английском романе «Кенельм Чилингли», то выходит, что педагоги чужих стран несравненно больше склонны были думать о сердцах своих воспитанников, чем о себе, или еще о таких вещах, как «светская обстановка» родителей. Те думали, что наставника подобные вещи вовсе не касаются, Исмайлову же обо всем этом стала забота. Но в наших интересах, для характеристики тридцатых годов, мы найдем нечто любопытное и в этих дорожных беседах двух путников. Генерал Копцевич откроет нам в них, каково было в то время воспитание в кадетских корпусах и что такое за учреждение было тот загадочный «институт», о котором носились когда-то какие-то ужасающие слухи и о котором и до сих пор иногда еще повторяются какие-то смутные предания. Благодаря Исмайлову теперь, наконец, впервые проливается на это несколько более света, и мы получаем обстоятельные вести от одного из фундаторов и распорядителей этого любопытнейшего заведения, из которого все дети вдруг были разобраны, как из чумного карантина. Это случилось «по причине большого скандала», относящегося к чрезвычайным хроникам столицы.
Но прежде два слова о кадетских корпусах.
Постоянно упоминая о своем «русском духе» и о своем «твердом православии», генерал от артиллерии высказал магистру свое откровенное мнение о науках и учебных заведениях в России. К университетам Копцевич, конечно, не благоволил, но, впрочем, не более, как и к кадетским корпусам. По его мнению, и эти последние в отношении доброкачественности воспитания были не лучше всех прочих учебных заведений. Генерал судил о корпусах так: «корпуса у нас очень шатки; в них нет настоящей, свойственной русскому, основы; начальники, большею частью, иноверцы или хоть и русские, но на иностранный манер образованные. Из этих учебных заведений молодые люди очень часто выходят с дурными направлениями – без религии, без нравственности, без патриотизма. Нравственность в них (корпусах) преподает кто как хочет; религия все равно по какому катехизису – по православному, иезуитскому или лютеранскому, – пожалуй, хоть по магометанскому, и то выучат. О патриотизме, любви к отечеству и говорить нечего».
«В России, говорят (корпусные), все нехорошо, – грубость, глупость и невежество. То ли дело за границею, во Франции, Италии, Германии, Англии. Даже у нас в Польше лучше, чем в России. И там даже свободнее дышится».
Конечно, может быть, генерал очень преувеличивал царствовавшее в военных школах тридцатых годов растление, или, по крайней мере, дурное мнение о корпусах принадлежало ему единолично? Но генерал ручался, что «не один он так думает, и перечислил несколько лиц из важных государственных особ, недовольных общественным в то время воспитанием».
Это «святое недовольство» и породило мысль о достославном институте, о котором на сей раз получаем возможность узнать кое-что настоящее.