Черепов объяснил, что еще в прошлом году, будучи уволен в шестимесячный домашний отпуск, он отпросился в некоторый малый вояж[34]за границу и, прожив два месяца в Берлине, сошелся с прусскими солдатами, многократно видел тамошние вахт-парады и с наглядки нарочито и весьма изрядно ознакомился с прусскою выправкой и экзерцицией, так что с тех пор нередко утешает своих камрадов[35], передразнивая и корча, по их просьбе, немецких солдат и офицеров.
– А ну-ка, покажи: как это? – предложил ему Васильчиков.
Черепов с самым серьезным видом воспроизвел перед своим командиром всю воспринятую им премудрость.
– Скажи, пожалуй! – воскликнул тот, хлопнув себя по коленям. – Да ты, брат, и впрямь как настоящий гатчинец!.. Видал и я их тоже… Ей-ей, прекрасно, бесподобно! Полюбуйтесь, господа офицеры!
Но господа офицеры уже и без того любовались на ловкого и молодцеватого детину.
– Господин адъютант! Назначить сего сержанта ныне в развод на ординарцы к его величеству! – распорядился повеселевший Васильчиков. – А тебя, братец, прошу в грязь лицом не ударить! – прибавил он, обратясь к Черепову.
– Рад стараться! – бойко выкрикнул «брат Вася» и, совершенно по темпам прусского образца, повернувшись налево кругом, отошел от своего командира.
Ростепель и мокреть продолжались уже полторы сутки. Рыхлый снег валил в неимоверном количестве и предательски застилал своею белопуховой скатертью изобильные лужи отдаленных и немощеных петербургских улиц. Конная гвардия квартировала тогда за Таврическим дворцом, под Смольным. В девятом часу утра части, назначенные в развод, выступили из казарм. Мимо «Тавриды»[36] тянулась к Зимнему дворцу сначала конная команда, а за нею весь наличный состав конногвардейских офицеров и, наконец, отборный пеший взвод внутреннего караула. Люди были в лучших своих мундирах, синих с золотом, в лучших шляпах с дорогим плюмажем[37], без плащей, в полной амуниции и увязали в глубоком снегу пустынной улицы.
В половине десятого измайловцы и конногвардейцы заступили назначенные им места на дворцовой площадке. Здесь уже стояла толпа офицеров от разных частей войск, но народу вообще было очень мало; быть может, потому, что об этом новом явлении петербургской жизни никакой официальный агент власти и администрации не извещал публику заблаговременно. Около этого времени к толпе офицеров стали все более и более присоединяться лица штаб-офицерских и генеральских рангов, подъезжая к площадке в своих возках и каретах. И ни на ком ни единого плаща, а уж о шубах или муфтах и помину не было! Все это гвардейское офицерство присутствовало в одних тоненьких мундирах и с непривычки тряслось от холода под косым дождем, на ветру, который стремительными и буйными порывами налетал со взморья.
Здесь, в этой толпе, передавалось множество новых слухов и фактов, но нельзя сказать, чтобы все эти новости нравились или производили приятное впечатление на массу гвардейцев, давно уже привыкших к совершенно иным порядкам беззаботной службы и сибаритской[38] жизни. Сообщали за верное, что отныне в силу высочайшего приказа уже ни один офицер не смел являться никуда иначе как в форменном мундире, тогда как до сего времени гвардейские щеголи «за редкость мундир надевали», а больше всё фланировали[39] в муфтах, в шубах да в роскошно расшитых французских фраках из бархатных и драгоценных шелковых материй, заботясь единственно лишь о своем изяществе и помышляя только о трактирах, банкетах, театрах, балах, маскарадах да о том, чтобы посещать «приятные обществы»; о службе же действительной и «всякое понятие давно позабыли».
Сообщали также, что офицерам запрещено ездить в крытых экипажах, тогда как при покойной государыне гвардейский офицер за стыд почитал себе не иметь собственной кареты с шестеркой и даже с осьмеркой рысаков и с зашитым в золото либо в серебро гусаром, а не то с егерем[40] на запятках; теперь же только офицерские жены могли выезжать в закрытых экипажах, да и то не шестерней, а парой, или много-много если четвернею, цугом[41]; мужья же их обязаны были ездить верхом либо в простых санках или дрожках, «но отнюдь не с пышностию и великолепием».
При Екатерине II действительно роскошь в общественной и частной жизни достигла блистательнейших, но вместе в тем и печальнейших размеров. Не только знатные и богатые, но даже люди самого посредственного состояния тянулись изо всех сил, чтобы не отстать от вельмож и магнатов[42], поражавших всю Европу своими негами и роскошами. Все хотели кушать не иначе как на чистом серебре и разорялись на драгоценные сервизы. Император Павел в разговорах о сей материи высказал напрямик, что он охотно согласен сам до тех пор есть на олове, пока не восстановит нашим деньгам надлежащий курс и не доведет государственные финансы до того, «чтобы рубли российские ходили действительно рублями».
– Изречение божественное и достойно великого государя! – восклицали при этом некоторые, тогда как большинство, недовольное новыми порядками и стеснениями, только улыбалось и сомнительно покачивало головою.
Между тем, пока гвардейская молодежь, поеживаясь от холода, вместе со стариками судачила и обносила в своих кружках новые узаконения, великий князь Константин пред своим Измайловским фронтом, по-видимому, совершенно стоически и равнодушно переносил докучную петербургскую непогодь. Около трех четвертей одиннадцатого часа он приказал адъютанту Комаровскому взять подпрапорщика[43], идти во дворец и, остановясь перед кабинетом государя, велел камердинеру доложить его величеству, что развод Измайловского полка готов и что адъютант пришел за знаменем. Комаровский отправился, но через несколько минут вышел на площадку хотя и с подпрапорщиком, но без знамени и смущенно передал удивленному и озабоченному Константину, что когда камердинер отворил дверь кабинета и подал ему знак войти, то император стоя надевал перчатки и уже приказал было взять знамя, как вдруг увидел громадного роста подпрапорщика и спросил неожиданно: «А что, он дворянин?» – и на отрицательный ответ Комаровского заметил, что знамя должно быть всегда носимо дворянином, и повелел привести унтер-офицера из этого сословия.
Великий князь, необычайно боявшийся отца, сильно перетревожился и приказал взять поскорее, на первый случай, хоть какого-нибудь подходящего сержанта. И едва знамя было вынесено к фронту, как на крыльцо гурьбой высыпали новые лица, новые сановники, одетые в мундиры новой формы. Эта форма, с непривычки резавшая глаза и казавшаяся странною, даже как будто маскарадного, доставила на первый раз всему разводу, а в особенности конногвардейцам, источник острот и смеха. Все эти лица казались им словно бы старые портреты немецких офицеров, выскочившие из своих рамок.
Ровно в одиннадцать часов из дворца вышел сам император в Преображенском мундире новой формы и направился к разводу. Сначала при виде петербургской гвардии он стал как будто недоволен, – по крайней мере, заметно отдувался и пыхтел, что всегда являлось у него верным признаком неудовольствия или гнева. Но когда пред измайловским фронтом раздалась команда по-гатчински и строй отчетливо исполнил, что требовалось, лицо императора прояснело и озарилось приветливой улыбкой.
Наконец настала очередь ординарцев.
Завидев синий с золотом мундир подходящего конногвардейца, император снова было насупился и отвернулся несколько в сторону, но ординарец, молодцевато остановясь перед ним на расстоянии трех шагов, проделал все, что следовало в данном случае, в совершенстве подражая прусскому идеалу.
Государь, приятно удивленный этой новой неожиданностью, внимательно окинул ординарца своим быстрым взглядом и с благосклонной улыбкой обратился к полковому командиру:
– Так и у вас, господин майор, успели уже ознакомиться с новым уставом? – спросил он.
Васильчиков, не решаясь утвердительным ответом высказать неправду и в то же время боясь разочаровать государя откровенным признанием, отвечал несколько уклончиво, с почтительным поклоном:
– Стараемся, ваше императорское величество!
Государь лично скомандовал ординарцу несколько приемов и поворотов, полюбовался его выправкой и маршировкой и остался совершенно доволен.
– Спасибо, молодец! – приветливо кивнул он ему головою. – Твоя фамилия?
– Черепов, ваше величество!
– Э, так мы с тобой уже знакомы!
И после короткого молчания, в течение которого его внимательный и зоркий глаз скользил по стройной фигуре ординарца, он вдруг прибавил:
– Благодарю, корнет[44]! Мне лестно видеть в вас такого отличного служаку!