Валентина тихо вплыла к нам в дом, молодая, но дородная и чопорная, вплыла, уже будучи женой Максима. Ее манера поведения принадлежала, казалось, поколению, канувшему в небытие сто лет назад, тогда как ей самой едва исполнилось двадцать пять. Рафинированность и манерное молчание, нередко граничившее с высокомерием, холодность и бесслезность, абсолютная, непререкаемая правота суждений, когда любое другое мнение не только не могло посеять сомнения у нее в голове, но попросту отвергалось сознанием, как чужой язык, - все это странно сочеталось с тихой, скромной поступью. Ее самомнение, явственно проступавшее в общении, выглядело настолько естественным и законным, что поначалу, глядя на нее, я испытывал робость и уважение, какие питал, останавливаясь взглядом на золоченых томах Всемирной энциклопедии. Получив высшее образование в Новосибирском университете, имея в роду репрессированных и сосланных аристократов, она считала, что к ее мнению обязаны прислушиваться не только в вопросах культуры или, скажем, медицины, но и там, где речь шла о допустимом разводе зубьев двуручной пилы. На растущее недоумение со стороны она широко распахивала фиалковые глаза, отчего ресницы, густо смазанные тушью, топорщились, как острые, наполовину разогнутые рыболовные крючки надувала нежные щечки, складывала губы, как для скупого, неприятного поцелуя, и говорила - ну как же? - и еще более возмущенно говорила - я же вижу! - и этим было сказано все. На каждодневные просьбы отца послушать прогноз погоды на завтра и не забыть передать ему вечером - если эта просьба относилась к ней - она спокойно, но категорично говорила, что синоптики всегда лгут, а прогнозы, которые сбываются, -- не что иное, как совпадение. Ответив так пять или шесть раз, она вдруг налетела на вопрос -- почему? Не предполагая, что ей придется отвечать, обосновывать столь расхожее мнение, она поначалу растерялась, а затем поучительно начала -- средневековая космологическая система состояла из десяти концентрических сфер... -- и так далее, и тому подобное, до тех пор, пока свекор, махнув рукой, не подался на улицу, где долго отплевывался и откашливался, точно в гортани у него залил длинный волос. Я думаю, так она поняла, что здесь может смело утверждать все, что угодно, ибо здесь у людей нет времени выслушивать ее объяснения, если их начать издалека.
При виде огорода в ней просыпалась трагическая актриса, ее окутывала аура мученицы, и она могла взять в руки грязную тыкву с тем же содроганием, с той же самоотверженностью, с какими взяла бы аристократка перепачканную кровью, отрубленную голову давно опостылевшего любовника, -- взяла бы только ради того, чтобы не ударить лицом в грязь перед улюлюкающей толпой черни.
Так, узнав, что ей, как и всем женщинам в доме, предстоит мыть посуду не всегда горячей водой, она, руководствуясь чутьем, пришла в кладовку, которую перевернула вверх дном, но все-таки нашла на дне прохудившегося ведра старые резиновые перчатки, перепачканные белым затвердевшим веществом, принятым ею за известь. Проверив, не дырявые ли перчатки, она замочила их, а потом отмыла, оттерла до скрипа пищевой содой. Затем, несколько успокоившись, она встала у раковины, наполненной грязной посудой, которая была оставлена с обеда специально для нее, как пробный шар, натянула огромные перчатки, достающие до локтей, и, похожая руками на глубоководного водолаза, принялась мыть ускользающие тарелки, не заметив, как на кухню вошла свекровь. Увидев Валентину, моющую посуду в перчатках, предназначенных для работы со щелочными и фосфорными удобрениями, мать сначала остолбенела, а затем с предостерегающим воплем бросилась к раковине, отчего Валентина вздрогнула всей кожей ухоженного тела, словно лошадь, сгонявшая с себя сонм мух. А мать взволнованно схватила ее за руку и, заикаясь, прошептала -- они же для...!; уже пришедшая в себя от испуга Валентина холодно, с достоинством сказала -- я отмыла их пищевой содой.
Ее тщательность и аккуратность в уходе за своими руками и ногами, в уходе за кожей лица, ее доходившая до абсурда чистоплотность не вызывали бы такого раздражения у родителей и у той же Александры, если бы это рвение распространялось на любую работу по хозяйству, которую ей приходилось делать, но, к сожалению, качества эти бесследно исчезали там, где ее тело граничило с бытом, -- именно тело, руки, благоухающие детским кремом, сеяли беспорядок в комнатах и на кухне, неразбериху в бельевом шкафу и в столе, где хранились сыпучие крупы. И если Александра была одинаково молниеносна как в своих распутствах, так и в выполнении домашних обязанностей, то Валентина своей дородной медлительностью, необязательностью обязательного вызывала у матери чувства, близкие к отчаянию, но, видя ее неделимую принадлежность мужу, столь легко поруганную Александрой, она удерживалась от нареканий, ограничиваясь спокойными советами и помощью в уборке, что было просто необходимо, потому что ни один предмет, будь то стул или вешалка на треноге, диван или сундук, сдвинутый Валентиной в процессе мытья полов, словно принципиально не ставился на место. Но главный сдерживающий фактор заключался в том, что за Валентиной, зримо или незримо, всегда стоял старший сын Максим. Мать как-то сделала попытку обратиться к нему и запричитала - ну это же надо, нет, ну это же надо -сегодня она надела резиновые перчатки для того, чтобы помыть посуду, завтра она наденет респиратор, чтобы сварить суп, а послезавтра попросит космический скафандр, чтобы спуститься в погреб; он обхватил кулак левой руки ладонью правой, нажав, хрустнул суставами крупных, сильных пальцев и спокойно сказал - не попросит, - а потом посмотрел на мать исподлобья, не много недовольно и сказал - эти разговоры не по мне.
Однажды к ней приехала тетушка, та самая, которая с малолетства воспитывала ее после раннего ухода из жизни родителей и у которой они жили
одно время в Новосибирске после свадьбы. Невысокая и пухлая, с кожей нежно-розового оттенка, какой бывает сразу после зажившего ожога либо у грудных младенцев, она всем своим телом подчеркнуто внесла к нам в дом свою седую голову, и лишь тогда мы узнали, что такое высокомерие, поняли значение слова "мезальянс" - даже если бы она его не произнесла, она его явила. Утонченность ее жестов, ледяная плавная изысканность лба, щек, округлых, неторопливых рук были словно подернуты инеем, она постоянно мерзла, не расставаясь с мохеровой шалью, но при этом хотела умереть высоко в горах, там, где никогда не тает снег, потому что прелость, тлен, грязь земли ей претили. При всем при том она была настолько далека от мысли обучиться альпинистскому делу, что могла рассчитывать на исполнение желания только в том случае, если ледник и горы придут к ней сами, возможно, умирая, она этого потребует. Будучи уверенной, что Валентине нужен как муж именно Максим, она выразила сомнение, что, устроившись вахтером в военизированную охрану городского алюминиевого завода, он поступил правильно, ибо впереди не было никаких перспектив сделать карьеру. Лак ногтей, лоск лица, густая, несомненная правота ее слов, скульптура фраз, просторные галереи неопровержимых выводов наталкивали меня на мысль, что жить, не обманывая себя, она была не способна. Она отказывалась понимать, как можно ютиться семерым в нашем доме в ожидании потомства, но отец спокойно сказал ей, что можно построить летнюю кухню попросторней, где можно жить вдвоем хотя бы летом. Тетушка Валентины уехала, не переночевав, потому что посетила нас проездом, торопясь в Москву по приглашению старинной подруги. Валентина и Максим проводили ее в город на железнодорожный вокзал. Я думал о том, что мы ничего не смогли подарить ей на память, и думал, что подарил бы ей муху в окаменевшем янтаре.
Плутая мыслями среди родных людей, объединенных одним домом, я искал применения собственной неподвижности, не желая признавать безвыходность данного лабиринта два десятка сознательных лет, ибо, сколько бы ни говорил Илья, что самое страшное в этом мире есть узаконенный брак, я-то знал, что невозможность рожденному найти свое предназначение несоизмеримо страшнее. Я смотрел на них и видел, как упорно они выискивали противоречия, чтобы отдаться затем им же на растерзание, даже мать, даже отец, смотрел, как они не могли жить вместе и не могли жить раздельно, как абсурдный повод приводил к всплеску движений, многочисленность которых превращала их тела, конечности в подвижные, словно взъерошенные ветром сложные икебаны, смотрел, как, влекомые временем, они нервно вколачивали себя в наступающее будущее все-таки для того, чтобы длить род, -- так, посредством движения тел, они вершили свое предназначение, и я думал -- сколько бы ни жаловались они на голод и тлеющие семейные войны, на усталость и безумие бега, на своевольность детей и глухоту стариков, во всем этом они как рыбы в воде. Я хотел быть связан с движением, хотел, чтобы от меня зависело, будет ли вбит в стену гвоздь, будет ли собран урожай облепихи, будет ли перенесена девушка через грязный ручей, будет ли погашена свеча, грозящая пожаром, но даже ночью, когда сон мой наполнял бесшумный ураган, который клонил к земле деревья сада, мел траву и цветы, забрасывал пчел и шмелей в стратосферу, а меня, скинув с кресла, волочил по земле, как плуг, я чувствовал полное бессилие, невозможность шевельнуться -- я мог лишь смотреть туда, откуда удалялся.