Кресло со мной поставили в тени орешника, я сидел лицом к реке. Течение реки настолько же успокаивает, насколько пугает течение времени, и красота ее скрашивает умирание, превращает в сон, в темно-зеленую текущую полудрему. Пока мои братья и Александра, которая, как всегда, тщетно пыталась не замочить головы, плавали в темно-зеленой воде, отталкивая ладонями мелкую ряску, мать и Валентина; считавшая воду в реке недостаточно теплой и чистой, не спеша выкладывали на расстеленное желто-бордовое покрывало принесенную снедь, а отец лежал на боку, опираясь головой на кулак, и задумчиво смотрел на реку, вслушиваясь в монотонный, струящийся шелест течения, незаметно скрадывающий любой другой звук, будь то всплеск, будь то веселый вскрик. Я закрыл глаза, погрузившись в темноту слуха, и уже не видел, но слышал, как пришли братья и Александра, как топтались, вытирая полотенцами голые тела, пахнувшие мокрой травой, как негромко переговаривались, полагая, что я сплю, и рассаживались по краям покрывала, окружая разложенную еду. Я слышал, как наливается вино в жестяные кружки, недолгий гул теплого ветра, попавшего в ухо, разговор о костре, обложенном камнями, о забытом вкусе вальдшнепов, вкусе, который они связывали с октябрем, дрожащий фантом звука от целлулоидных крыльев крупной стрекозы.
Я услышал звонкое чертыхание Александры и хотел уже открыть глаза, но из разговора понял, что она обрызгалась, надкусывая сочный помидор, она сказала, что идет купаться снова, слышал, как она уходит, как ее легкие шаги растворяются в шорохе реки, как всплеск, порожденный ее телом, скрадывается течением, и по силе всплеска я понял, что она уже не пытается сохранить голову сухой. Мать вполголоса уговаривала Валентину раздеться, но та в который раз отказывалась наотрез, панически боясь солнечных ожогов, шелушащейся кожи, которая была настолько белой, что нигде, кроме как в девственном снегу, не могла выглядеть уместно, она сказала -- я просто стесняюсь. Потом они заговорили обо мне, сомневаясь, стоит ли меня будить, чтобы накормить, отец говорил, что пришла пора мне поесть, хотя бы истолченных фруктов, но Илья сказал, что скоро вернется Александра, и сказал, что она не любит, когда кто-то кормит меня без нее, и даже подумывает прибегать из школы, чтобы освободить мать от обеденного кормления, а мать надтреснуто засмеялась и сказала - ну уж нет - и сказала вот глупости-то навыдумывают.
И вот тогда откуда-то сверху, раскалывая дрему, раздался громкий, испуганный, предостерегающий оклик, - потом уже я сообразил, что кричали
подростки с вербы, - затем пронзительный крик и еще раз крик, ибо от
нырнувшей ожидают выныривания. Я открыл глаза, и не успел еще хищный
мир налиться красками, посветлеть пыльно-черный солнечный свет после Глубокой моей глазной темноты, не успело сознание вспомнить, что означали выкрикнутые слова, как плоская галька, срикошетившие от воды, но я уже знал, что произошло и с кем, как будто я с этим родился. И глубоко внутри ощутил мгновенную жгучую вспышку, ожог наглухо запертого зародыша движения как если бы в дереве заговорил человек и оно рванулось. У меня перед глазами мелькнула жилистая, сутулая фигура Ильи, голова, втянутая в плечи, широко раздвинутые, мелькающие локти, рассекавшие высокие папоротники, словно косы, я видел, как он прыгнул с обрывистого берега, вытянув вперед длинные руки, мне показалось, что в своем прыжке он перелетит середину реки - вода вспенилась, закипела, точно в нее упало горящее бревно, которое, негасимо пылая, устремилось к мятущимся ветвям одной из ив. К реке бросились остальные, и меня сотряс новый непроизвольный рывок, явственно почудился зубовный скрежет кренящегося гранитного монолита, в солнечном сплетении как будто образовалась магменная воронка -- она закручивала в себя все ткани, волокна тела, соль слез разъедала глаза, перед которыми сначала медленно, а затем враз стремительно завалились ивы и липы, спины напряженно ожидающих людей у реки -- я ее уже не видел, завалился горизонт и земля как его основа. Я упал на бок вместе с креслом, но еще до того, как голова моя ударилась о землю, я понял, что смог бы победить, разрушить свой паралич, но случись это, и уже ничто не удержит семью от распада, уже не останется никакой надежды увидеть нечто, указывающее мне -- вот твое предназначение.
Я лежал на земле, левой щекой к надиру, как лежал только на кровати, а до того в колыбели, и, не моргая, смотрел в сторону реки, чьи глубины завладели Александрой, в сторону замерших спин, заново осмысливая ту скрытую, угрожающую, а может быть, обыденную власть, которую имело все неподвижное над подвижным во веки веков, ту власть, от которой я уже не мог отказаться и потому еще, что пришел бы в мир подвижных людей никем и ничем после стольких лет жизни, отвергнув общность тектонических пород и каменной коры, общность внутренних мантий и базальтовых ветвей -- всего того, что стояло за мной, всего того, что я чувствовал своим телом, не мог отказаться даже в том случае, если бы Александра добровольно избрала реку как уход из семьи, но я думал, что она всего-навсего попробовала заигрывать с рекой, как с мужчиной, - мне хотелось так думать. Потом я увидел, как спины подались назад, обернулись лицами, увидел Илью и Александру, тяжело висевшую у него на руках, точно мокрый флаг. Опустившись на одно колено, он положил ее на траву, чуть отодвинувшись, опустился на второе, а над ней склонился Максим, и вновь их заслонили голые спины, но я успел заметить, что Александра повернула голову. Я смотрел на них и думал - каждому своя кошка - думал каждому своя власть. Когда они расступились, Александра уже сидела. Потом она увидела меня, дернулась, стала слепо цепляться руками за тех, кто был рядом, чтобы встать, подняться на ноги и идти. Посторонние начали расходиться, а мать, взглянув в мою сторону, бросилась ко мне, ко мне же вели под руки Александру. Мать причитала, пытаясь меня поднять, ей помогали подоспевшие отец и Валентина, еще не пришедшие в себя, еще не способные родить вопрос, которого я опасался, потому что они не должны были знать то, от чего я отказался и на что согласился навек. Но вот рядом со мной опустилась Александра, она сжала ладонями мои щеки, она почти легла рядом, чтобы не выглядеть завалившейся, как линия горизонта, и вглядываясь мне в глаза, спросила - ты смог... сам?; я сказал - нет; она, вглядываясь, настаивала - ты хотел за всеми к реке... да?; я сказан - хотел, но
я не могу; она спросила -- но у тебя получилось?; я сказал: нет, такое не может получиться, - сказал, стараясь забыть всасывающую воронку в солнечном сплетении; она настаивала, сжимая холодными ладонями мои щеки, ее губы как-то неестественно шевелились, быть может, потому, что лицо было абсолютно застывшим, как если бы она утонула, -- но ведь ты упал, ты ведь упал, так?; я сказал -- нет -- и сказал -- меня задели, толкнули со спины, не знаю, кто, и кресло начало падать, а все бежали к реке, просто оно упало со мной, а потом я вас ждал, лежал и ждал. Они меня слушали. Слушали и после того, как я замолчал, но мне нечего было больше сказать. Потом они спохватились, посадили меня в кресло, как-то спешно засобирались в стремлении побыстрей уйти от реки, от берегов и ив.
В тот вечер обо мне все забыли. По возвращении с реки я попросил Максима поставить кресло со мной в саду. Они сидели дома за большим столом. Александра уже смеялась, но все они замолкали, когда Валентина негромко, красиво пела, смотрели на нее, чтобы понять. Я наблюдал, как слабеет накал заката, и думал, что будет совсем неплохо провести ночь в саду, а назавтра здесь же и проснуться. По моей груди категорично шествовал жук-пожарник, он шел гасить мои глаза.