Как давно уже он мучается этим! Уже перед третьей книгой говорил то же. А теперь уж и не знаю, что будет. [...]
8 декабря
Читали вслух новую книгу Морана "Париж-Томбукту". И. А. в конце концов, прочтя страниц пятьдесят:
- И это все, что он мог сказать об Анатоле Франсе? И зачем он вообще пишет о таких пустяках? А еще талантливый! "У меня болит живот", "А если соединить козу со свиньей, то получится то-то", "А негры с женами поступают так-то"... Все это оттого, что он опустошенный. И вообще, до чего пала современная литература! Ведь это знаменитость на всю Европу! Подумайте! И все-таки он лучше вашего Моруа! Это хоть настоящее художество (хотя и фельетон). А там микроскоп и искусственность...
20 декабря
Прочли в газетах о трагической смерти критика Айхенвальда. И. А. расстроился так, как редко я видела. Весь как-то ослабел, лег, стал говорить: - "Вот и последний... Для кого теперь писать? Младое незнакомое племя... что мне с ним? Есть какие-то спутники в жизни - он был таким. Я с ним знаком с 25 лет. Он написал мне когда-то первый... Ах, как страшна жизнь!"
28 декабря
Зашла перед обедом в кабинет. И. А. лежит и читает статью Полнера о дневниках С. А. Толстой. Прочел мне кое-какие выписки (о ревности С. А., о том, что она ревновала ко всему: к книгам, к народу, к прошлому, к будущему, к московским дамам, к той женщине, которую Толстой когда-то еще непременно должен был встретить), потом отложил книгу и стал восхищаться:
- Нет, это отлично! Надо непременно воспользоваться этим, как литературным материалом... "К народу, к прошлому, к будущему..." Замечательно!
И как хорошо сказано, что она была "промокаема для всяких неприятностей!" А немного погодя:
- И вообще нет ничего лучше дневника. Как ни описывают Софью Андреевну, в дневнике лучше видно. Тут жизнь, как она есть - всего насовано. Нет ничего лучше дневников - все остальное брехня! Разве можно сказать, что такое жизнь? В ней всего намешано... Вот у меня целые десятилетия, которые вспоминать скучно, а ведь были за это время миллионы каких-то мыслей, интересов, планов... Жизнь - это вот когда какая-то там муть за Арбатом, вечереет, галки уже по крестам расселись, шуба тяжелая, калоши... Да, что! бот так бы и написать...
Потом о "Дыме", который читал по-французски:
- Нет, что-то плохо. Фамилии ненатуральные... Вот г-жа Суханчикова - к чему он заранее над ней издевается? Это как у Фонвизина: Правдин, Стародум, Милон... Поручик Стебельков какой-то!..
12 января [1929]
Сквозь сон все видела отрывки "Жизни Арсеньева" и все хотела сказать, что то место, где Арсеньев сидит у окна и пишет стихи на учебнике,- нечто особенное, тонкое, очаровательное. Потом проснулась и, лежа в постели, не решаясь по обыкновению встать от холода в комнате и сознания общего неуюта, додумывала то, что вчера говорила И. А. и что он просил записать.
Мы говорили о рецензиях на "Жизнь Арсеньева" и в частности о рецензии Вейдле, написавшего, что это произведение есть какой-то восторженный гимн жизни, красоте мира, самому себе, и сравнившему его с одой. Это очень правильно. И вот тут-то мне пришла в голову мысль, поразившая меня.
Сейчас, когда все вокруг стонут о душевном оскудении эмиграции и не без оснований - горе, невзгоды, ряд смертей, все это оказало на нас действие - в то время, как прочие писатели пишут или нечто жалобно-кислое или экклезиастическое или просто похоронное, как почти все поэты; среди нужды, лишений, одиночества, лишенный родины и всего, что с ней связано, "фанатик", или, как его назвали большевики, "Великий инквизитор" Бунин, вдохновенно славит Творца, небо и землю, породивших его и давших ему видеть гораздо больше несчастий, унижений и горя, чем упоений и радостей. И еще когда? Во время, для себя тяжелое не только в общем, но и в личном, отдельном смысле... Да это настоящее чудо, и никто этого чуда не видит, не понимает! Каким же, значит, великим даром душевного и телесного (несмотря ни на что) здоровья одарил его Господь!..
Я с жаром высказала ему все это. У него были на глазах слезы.
5 мая, Католическая Пасха
Как-то скучно. Праздника в доме нет по обыкновению, хотя завтрак улучшен, на сладкое сбитые сливки, пирожные. И. А. капризничает больше, чем вчера, сердится на всех, раздражен беспрестанно. Илюша смотрит на это с обычной улыбкой, приговаривая время от времени: "Это и есть Империя!"
12 мая
Вчера за обедом Илья Исидорович рассказывал о том, что, читая два года об Империи, он только в последние дни почувствовал ее, стал представлять ее себе:
- Каждую вещь представляешь себе как-то издали. Империю я представляю себе, как какой-то ассирийский храм, величественный и мрачный. Люди сгибались от тяжести этого храма. Они любили царя, поклонялись ему, видели в нем отца, но на устах у них даже в праздники не было улыбки.
И. А.- Это зависит от свойств русского человека. Никто так тяжело не переносит праздник, как русский человек. Я много писал об этом, И все остальное проистекает отсюда. В русском человеке все еще живет Азия, китайщина... Посмотрите на купца, когда он идет в праздник. Щеки ему подпирает невидимый охабень. Он еще в негнущихся ризах. И царь над этим народом под стать ему, и в конечном счете великомученик. Все в нас мрачно. Говорят о нашей светлой, радостной религии... ложь, ничто так не темно, страшно, жестоко, как наша религия. Вспомните эти черные образа, страшные руки, ноги... А стояние по восемь часов, а ночные службы... Нет, не говорите мне о "светлой" милосердной нашей религии... Да мы и теперь недалеко от этого ушли. Тот же наш Карташев 1, будь он иереем - жесток был бы! Был
1 Проф. Богословской Академии в Париже А. В. Карташев.
бы пастырем, но суровым, грозным... А Бердяев! Так бы лют был... Нет, уж какая тут милости-вость. Самая лютая Азия. [...]
31 мая
Встретили на площади внизу процессию. Мальчики и девочки - причастницы несли на плечах грубую вызолоченную статую Мадонны и пели. Девочки в длинных белых покрывалах с большими свечами, убранными ветками лилий, шли слегка покачиваясь, с чем-то уже женским в походке. На них смотрела толпа. Мы тоже подошли и долго смотрели молча, с стесненным сердцем, пока они прошли, распевая свое Ave Maria.
- Только у нас этого нет! - сказал И. А.- Ничего у нас нет! Несчастная страна!
28 июня
Вдруг вспомнила один случай с И. А., вернее один его разговор со мной:
Я читала о Николае I и о телесных наказаниях, о шпицрутенах. Дойдя до описания экзекуций, кончавшихся, как известно, по большей части смертью, и затем до ответа Николая одному из министров: "Я не могу его казнить. Разве вы не знаете, что в России нет смертной казни? Дать ему двести шпицрутенов" (что равносильно смерти) - я не могла удержаться от слез и, выйдя затем в коридор, говорила об этом с негодованием В. Н. и Илье Исидоровичу.
И. А., услышав мои слова, позвал меня к себе в спальню, запер двери и, понизив голос, стал говорить, что понимает мои чувства, что они прекрасны, что он сам так же болел этим, как я, но что я не должна никому выказывать их.
- Все это так, все это так,- говорил он,- я сорок лет болел этим до революции и теперь десять лет болею зверствами революции. Я всю жизнь страдал сначала одним, потом другим... Но не надо говорить о том... не надо...
Так как у меня все еще текли слезы, он гладил меня по голове, продолжая говорить почти шепотом:
- Я сам страдал этим... Но не время...
7 июля
Вчера И. А. весь день писал, а я читала в саду Пруста. Совершенно погрузилась в это чтение.
Вчера, кажется, И. А. говорил мне, как надо было бы писать дневник:
- Надо, кроме наблюдений о жизни, записывать цвет листьев, воспоминание о какой-то полевой станции, где был в детстве, пришедший в голову рассказ, стихи... Такой дневник есть нечто вечное. Да вот даже то, что делает Вера, записи разговоров знакомых гораздо важнее для нее, чем все ее попытки описывать Овсянико-Куликовского. Да разве она меня слушает?
Вчера было письмо от Илюши очень хорошее. От него опять повеяло на весь дом умиротвореньем. Ходили вдвоем с В. Н. гулять наверх, говорили о нем, и потом был интересный разговор по поводу Пруста. Я часто вообще думаю о ней. Есть одна В. Н., милая, сердечная, добрая, с которой приятно быть и разговаривать, и есть другая - которая воспламеняется из-за всякого пустяка и с которой быть, особенно человеку нервному, физически тяжело. Но как вызывать первую и успокаивать вторую - никто не знает, кроме Илюши, пожалуй, да и то потому, что он стоит на очень отвлеченной позиции и совершенно не зависит от нее.
11 июля
Вчера В. Н. опять ездила к Гиппиус, а мы работали. Написана новая очень интересная глава: вхождение молодого Арсеньева в революционную среду и описание этой среды, блестяще-беспощадное. С этих пор "Жизнь Арсеньева" собственно перестает быть романом одной жизни, "интимной" повестью, и делается картиной жизни России вообще, расширяется до пределов картины национальной. За завтраком И. А. прочел нам эту главу вслух. Мы говорили о том. Что скажет Вишняк и даже Илюша. Во веяном случае, это блестяще и во многом вполне верно. Замечательно как изменились с тех пор русские люди. Наше поколенье (вспоминаю Киев, войну, университет в Праге) занималось другим. Конечно, пелись еще при случае те песни, но неуверенно и вообще потерявши для нас всякий прежний смысл. А в Праге уже больше занимались спортом да учением, если не романами. "О народе" никто никогда не думал, и "революционной среды" никакой не было. Мне все больше хочется написать роман нашего поколения.