без сандалий отнести его обратно на землю. Козодой осторожно спихнул с себя камень и потянулся, разминая крылья: во всём его теле была слабость, но он мог двигаться, а значит, удар был не таким уж и сильным — не смертельным, и то хорошо. Окончательно проснувшись, козодой вспомнил про охотника и человека, кинувшего в него камень. Он осторожно выглянул наружу, но там никого не было: стояла мёртвая тишина, и, казалось, было слышно, как скрипели звёзды, но на самом деле это были сверчки где-то в траве. Козодой устало вздохнул, вывалился из дупла, расправил крылья и чёрной тенью бесшумно полетел прочь.
Спустя некоторое время он был вынужден снова опуститься: удар давал о себе знать, его мутило, и у него кружилась голова. Козодой приземлился на одну из липовых веток, ту, что была пошире, закрыл глаза, устало положил голову на шершавую кору и даже не сунул её под крыло, так он плохо себя чувствовал. Ветвь под ним подозрительно скрипела на ветру, словно была готова обломиться под чьей-то тяжестью — уж точно не под его, козодой не был таким тяжёлым. «Скрип. Скрип-скрип», — скрипело дерево на ветру.
Наконец козодоя посетила мысль, что что-то не так. Он настороженно поднял голову и прислушался, а затем посмотрел вниз, туда, откуда слышался скрип. «Кач-кач», — качалось на ветру из стороны в сторону, словно маятник, на удивление тяжёлое тело худого высокого человека. В ночи он казался полностью чёрным, словно вырезанным из темноты, и, только когда он повернулся на ветру, козодой увидел в лунном свете бледное пятно, бывшее его лицом, которое местами скрывали упавшие на него пряди. Глаза его, до этого лихорадочно блестевшие даже во мраке ночи, теперь помутнели и потускнели, и их невидящий, слепой взгляд навсегда остановился на одной точке, известной только ему одному. Казалось, человек очень глубоко задумался или даже задремал, и перед его внутренним взором стояла прекрасная картина, на которую он хотел бы смотреть вечно — а может быть, он и будет смотреть вечно, ведь больше ему делать было нечего. Мышцы человека наконец-то расслабились, и челюсть, прежде чуть выдвинутая вперёд в дешёвой злобе, упала вниз, демонстрируя чёрный бездонный рот. От белой, уже закоченевшей кожи веяло могильным холодом.
Козодой всё-таки помолился за его душу, пусть чёрную, как сажа, но помолился, прямо там, на ветке дрожащей липы, а потом улетел с рассветом, и больше он в тех краях не появлялся. А может, и появлялся, просто не осталось на свете людей, которые бы его помнили.
***
— Ладно, — хлопнул он себя по колену и с кряхтением поднялся. — Молись спокойно, друг. Я-то тебя уж точно не трону.
Глаза козодоя слабо сверкнули в лунном свете сквозь частую поросль маквиса, и он слабо улыбнулся.
— Да нет, — добродушно отозвался козодой, — я и сам знаю, что мешаю. Скоро рассвет. Я посплю здесь днём, если ты не против, а следующей ночью отправлюсь дальше, куда-нибудь на север. Говорят, есть где-то страна, где снег не тает круглый год, а ночь длится шесть месяцев. Я там никогда не был, но, думаю, там есть, за кого помолиться.
— Если вдруг захочешь задержаться — оставайся, — сказал он и положил руки в карманы. Гравий заскрежетал под его ногами.
— Помолиться за тебя? — спросил козодой, когда он уже собирался уходить.
— Не надо, — хмыкнул он, гоняя мыском маленький камешек гравия. — Сам говорил, что молиться за себя — дело неблагородное и неблагодарное. Мне как-то совестно что-то выпрашивать у Бога. Для кого-то — другой разговор… Я… Это… — он задумчиво пожевал губы и потупил взгляд. — Я сам справлюсь. Мне чужой помощи в жизни не надо, пусть даже от Бога, а вот после смерти не откажусь, уж больно неизвестно и незнакомо там всё. Ты молодец, козодой… Дело твоё правое.
И он ушёл обратно, туда, откуда пришёл, в свой дом, светящийся белыми стенами в темноте ночи, под окнами которого рос низенький колючий маквис и молился козодой. Небо на востоке уже немного позеленело, предвещая скорый приход нового дня, но звёзды засияли на удивление ярко, словно хотели заявить о себе на последок перед тем, как они исчезнут под напором солнца. Прожорливая цикада трещала в траве по соседству совершенно громко и бессовестно, но никто не просил её замолчать, хотя в её песне не было никакого смысла. Утренний час, тёмный, как уголь, и мягкий, как бархат, опускался на студёную, продрогшую землю.
И хоть бы кто помолился за козодоя.