стоял у входа в один из домов, но, когда велосипедист приблизился, оказалось, что то была женщина — в толстом ватнике, в брюках, штанины которых были стянуты бельевыми прищепками, лицо и шея укутаны теплым шарфом, — она прошла чуть не рядом с ним, но не заметила его, только очки сверкнули в свете фонарика, повернула к их дому, спустилась по ступенькам и стала заталкивать газеты в щели почтовых ящиков. Когда она вернулась и принялась поднимать свой велосипед, ему показалось, что это все-таки мужчина, толстый и краснощекий, — он раздраженно глянул на Молхо; уселся на седло разом просевшего под ним велосипеда и медленно покатил прочь.
Тем временем появилось и такси, тяжело и шумно пыхтя на подъеме, и теща выбралась из машины, сначала выставив наружу свою палку, с которой, без всякой видимой причины, не расставалась вот уже месяц, и, стоя уже снаружи, тут же наклонилась к окну машины, расплачиваясь с водителем и, видимо, дослушивая какие-то его слова — она всегда была приветливо-общительна и внушала людям доверие. Рассказала ли она ему, куда едет, или гордость ей не позволила? Таксист отъехал, и теперь она стояла одна, по другую сторону улицы, торопливо укладывая сдачу в кошелек и поглядывая то направо, то налево, как бы выжидая, пока невидимый поток машин остановится и она сможет перейти дорогу, потом пересекла улицу — он заметил, что она плотно укутана в плащ, в высоких ботинках и перчатках, а на голову впервые натянула ту красную шерстяную шапку, которую они привезли ей два года назад из Парижа, — и ее палка неслась перед нею в воздухе, как будто целилась в какую-то скрытую мишень. Он быстро пошел ей навстречу, стараясь не испугать, но она вначале не узнала его и продолжала идти со скорбно склоненной головой, и тогда он осторожно преградил ей путь, прикоснувшись к ее рукаву, — за последние годы она сильно ссохлась, но держалась по-прежнему прямо, лицо ее было свежим от холодного утреннего воздуха, и увядшая, слегка коричневатая от былого загара кожа издавала легкий запах старых духов.
— Таксист ошибся, он плохо меня понял, — тут же сказала она все с тем же своим немецким акцентом, который в утренние часы, после целой ночи немецких снов и размышлений, был куда сильнее дневного; она явно избегала его взгляда. — Я сожалею, что обеспокоила тебя.
Он промолчал, лишь слегка наклонив голову и удивляясь тому, что она так быстро взяла обыденный тон, и попытался взять ее под локоть, чтобы поддержать на ступеньках. Но она не нуждалась в его помощи — ее старое тело под всей этой одеждой все еще оставалось живым и гибким — и, вытащив свой маленький фонарик, осветила мокрые каменные ступени, покрытые опавшими осенними листьями. Сама спустилась по ним — палка висит на руке, потом она переносит ее на другую руку, — он спешит за ней, на ходу вынимая из почтового ящика слегка отсыревшую газету, торопливо открывает перед нею входную дверь, и она сразу же, почти бегом, направляется к спальне, и теперь он видит, как разом тяжелеет и бледнеет ее лицо, начинают мелко дрожать губы, и вот она уже нажимает на ручку двери. «Минуточку», — шепчет он, доставая ключ из кармана, и еще пытается что-то объяснить, но сразу же видит, что это впустую. Ничего не слыша, она врывается в спальню, как есть, в этом своем большом мокром плаще, в шерстяной шапке, с палкой в руке, даже фонарик все еще горит, — словно смертельно боится опоздать даже на секунду. В спальне жарко и душно — лицо лежащей на постели мертвой женщины и ее свисающие руки кажутся даже слегка порозовевшими, — но в остальном ничего не изменилось, и это полное отсутствие изменений почему-то резко бьет Молхо по сердцу, но он остается стоять у входа, словно бы возвращая дочь ее матери, как будто просто одолжил ее когда-то на целых тридцать лет, и почти отчужденно смотрит, как старая женщина беззвучно падает на покойницу, целует ее лицо, поднимает упавшие руки и складывает у нее на груди, прижимается к ней, — и только тогда слышит приглушенный, сверлящий вой, похожий на протяжный вопль тонущего вдали парохода, и, все еще стоя, как был, у дверей, с влажной и мятой газетой под мышкой, вдруг чувствует, что знакомый комок подымается у него в горле и снова душит его, и ему кажется, что ее вой сейчас вырвет и из него те рыдания, которые вытолкнут наконец этот проклятый комок, но он тут же понимает, что ничего здесь больше не случится, а так и будет только один этот глухой, протяжный, нескончаемый вой.
Теща была образованной и культурной женщиной, она читала книги и ходила на концерты, а по приезде в Страну — накануне Второй мировой войны — руководила сиротским приютом. За время болезни жены они очень сблизились. Хотя он нанимал прислугу и медсестер для ухода за больной, настоящее дежурство всегда распределялось между ними двумя, и, хотя они никогда не говорили о ее смерти и лишь занимались решением мириада повседневных проблем, он был уверен, что она думает о смерти так же, как он, — что смерть это абсолютное исчезновение, без следа и остатка, и что теперь они в комнате только вдвоем, только они одни. Он постоял немного, потом подошел, легко положил руку ей на плечо, чего никогда не делал раньше, помог снять плащ и шапку и придвинул к ней то маленькое кресло, в котором она провела здесь долгие дни и часы. Она тяжело опустилась в него — морщинистое лицо в шапке рассыпавшихся седых волос, запотевшие толстые линзы очков, и похожа, и не похожа на свою мертвую дочь, — и, увидев, как она сидит, потрясенная и сникшая, он зашагал по комнате, захлебываясь от волнения. «Конец был очень спокойным, — выговорил он наконец. — Я уверен, что она не страдала. Я хорошо знаю признаки боли». Он уже увлекся своим рассказом и теперь говорил так, будто это не его жена, а он сам умер час тому назад, и старая женщина подняла к нему лицо, жадно прислушиваясь к его словам и покачивая головой им в такт. «Да, — согласилась она, — теперь ей будет спокойно», — как будто говорила о девочке, которая долго капризничала перед сном и наконец уснула, — и ее растерянное, покрасневшее от жары лицо и сползающие с носа очки вдруг показались ему такими трогательными и наполнили его такой жалостью к ней и к себе,