громче, а руки дрожат у обоих сапожников. Велькович даже не может удержать руку на весу, в то время как Црногорчевич взводит курок и делает выстрел, но пистолет дает осечку. Теперь приходит очередь Вельковича стрелять из своего короткого браунинга, и если он попадет в соперника, тот отдаст богу душу. Но дуэлянт колебался и медлил, в то время как рокот зрителей, сознававших, что их много и они ни в чем не будут виноваты, становился все сильнее. Когда Велькович побелевшим указательным пальцем наконец спустил курок, пистолет разлетелся у него в руке и обломки страшно изуродовали его лицо. Он рухнул, доктора побежали к нему, а секунданты, не зная как быть, провозгласили Црногорчевича победителем в последней благородной дуэли накануне Великой войны.
И поддельный «Идеалин» одержал победу вместе со своим производителем, и целый месяц, прежде чем началась война, продавался в Белграде как настоящий, а ботинки и в Белграде, и по всей Боснии перекашивались и коробились из-за жары. По этой причине доктор Мехмед Грахо хотел купить себе новые ботинки и заглянул к одному старому продавцу обуви на Башчаршии. Раньше он покупал обувь в сербских магазинах, но сейчас они были закрыты, а витрины заколочены грубыми досками поверх разбитых стекол. Доктор Грахо негодовал оттого, что Сараево все больше превращается в место казни и свалку, а мусор, остающийся после демонстрантов, никто не убирает. С этой мыслью он вошел в лавку, указал пальцем на солидные ботинки коричневого цвета и примерил их. У доктора и в мыслях не было, что с ним может случиться нечто важное, он просто хотел купить новую обувь: с его плоскостопием и вечно ноющими суставами ему подходила не всякая пара. На самом деле он с большим трудом подбирал себе обувь, вот и на этот раз отказался от покупки красивых коричневых башмаков в дырочку.
Доктор вернулся домой и принялся бриться. Прежде всего нанес пену под нос, потом на щеки и подбородок. Смотрел на свое лицо в зеркале и не думал о том, что с ним случилось в морге. Сделал первое движение бритвой: медленно, стараясь не порезаться. Вечером он должен быть на дежурстве, поэтому не мог позволить себе быть неаккуратным. В морг он пришел немного позже семи. Этой ночью привезли несколько не интересных ему трупов. Он осмотрел их, провел два простых вскрытия и долго сидел на металлическом стуле в ожидании новой работы. До утра ничего не случилось, и ему удалось даже немного вздремнуть.
Сегодня поет Ханс-Дитер Уйс.
В сопровождении лучших немецких певцов-исполнителей и оркестра под руководством известного дирижера Фрица Кнаппертсбуша маэстро Уйс выступает в «Дойче-опере». Он поет Дон Жуана в опере Моцарта. Кажется, каждая липа на улице Унтер-ден-Линден рефреном повторяет его арии. Билеты, естественно, давно распроданы: Берлин в нетерпеливом ожидании. Больше полутора десятилетий величайший баритон немецкой сцены не брался за роль Дон Жуана; поговаривают, что в прошлом столетии маэстро сам был обольстителем и одна молодая учительница из Вормса из-за него отравилась. И тогда он решил, что в перезрелом девятнадцатом столетии больше не будет исполнять эту роль. И держал свое обещание — до самого 1914 года.
Сейчас воспоминание о нежной учительнице поблекло, но, может быть, не совсем? Для маэстро Уйса Великая война началась тогда, когда он понял, что в его душе нет ничего: ни печали, ни радости, ни подлинной веры в свое мастерство. Он сидел перед зеркалом и гримировался без чьей-либо помощи, когда понял это. Надел напудренный парик Дон Жуана и посмотрел на свое уже старое и усталое лицо, на котором остались следы многих ролей. Он играл их на сцене, играл их в жизни, а теперь снова должен играть перед берлинцами — самой требовательной публикой в мире. Ему было известно, что все в театре ожидают чего-то особенного; он чувствовал, что публика собралась посмотреть на то, не дрогнет ли у него голос, не остановится ли он на середине текста, не в силах продолжать. Тихо, про себя, произнес: «Как укротитель, который должен еще раз сунуть голову в пасть льва» — и боковыми коридорами направился к сцене.
Увертюра сыграна, опера началась. Донна Анна, донна Эльвира и крестьяночка Церлина становятся жертвами любовной игры, а Ханс-Дитер Уйс открывает рот так, словно он в студии и поет в большую трубу, записывая пластинку. Он ничего не чувствует — ни радости, ни печали, ни волнения. Когда ему удается рассмотреть лица слушателей в первых рядах, он замечает, что почти все держат перед глазами театральные бинокли. Эти любители оперы кажутся ему опасными, он знает, что они наблюдают за малейшим движением его лица, но он больше не вспоминает Эльзу из Вормса, не знает, что думать о ее самоубийстве, потому что в нем больше нет ни чувств, ни мыслей о своем поступке, о ее поступке. Он поет словно заведенный, без сомнения прекрасно, но как-то холодно. Приближается конец оперы. Дух Командора со страшным грохотом поднимается из-под земли (эту сцену репетировали очень долго). Дон Жуан не слушает предупреждения и остается верным себе, когда Дух поет: «Don Giovanni, а cenar teco / m’invitaris, e son venuto» («Дон Жуан, я пришел на ужин, ты меня звал, и я пришел») — и утаскивает его в ад. Последние ноты, довольный взмах дирижерской палочки — и конец оперы. Какой-то клакер с третьего яруса крикнул: «Браво!», публика вскочила на ноги. Тринадцать поклонов. Тринадцать. Невиданно для «Дойче-оперы», но маэстро Уйс знает, что эти громкие аплодисменты всего лишь шум, за которым нет воодушевления. Ведь вместе с величайшим немецким баритоном на сцену не вышла молоденькая учительница Эльза из Вормса. Зрители еще немного аплодируют, некоторые уже начинают тянуться к выходу, но тут на сцену выходит какой-то офицер. Его форма резко отличается от оперных костюмов, но зато соответствует веяниям времени. Невысокий офицер достает манифест кайзера и с пафосом зачитывает его. Однако его голос немного дрожит: «Это мрачные времена для нашей страны. Мы окружены, и мы должны обнажить меч. Бог даст нам силы применить его так, как надо, чтобы и дальше нести его с достоинством. Вперед, на войну!»
Пока офицер читал со сцены воззвание, Дон Жуан и обманутые им возлюбленные с потекшим по лицу гримом стояли рядом. За сценой кто-то заплакал.
Среди публики встает то один, то другой мужчина, на втором ярусе, кажется, пытаются хором затянуть гимн, но великий баритон не верит в войну и думает только о том,