большую часть дня проводить у себя в комнате у телевизора и поблизости от телефона. Она не желала терять контакт с миром. Она любила передачи про животных, про путешествия, любила смотреть «Огоньки», праздничные концерты, юбилейные сборища артистов. Ворчала, что показывают старые кинофильмы, но всегда смотрела их с удовольствием. Новости дня не вызывали у неё доверия; дудят в одну дуду, говорила она, всё ура, да здравствует, и без конца величают светлейший ареопаг, а коммуналки как были, так и остались, и очереди за продуктами, и вообще всего не хватает, даже самого необходимого, а те только и умеют что медальки себе навешивать и гайки народу закручивать, чтоб боялись и не жаловались… Вот и теперь в своей комнате, удобно устроившись в кресле среди подушек у телефона, прямо напротив телевизора, Елизавета Ивановна встретила Любу словами:
– Катерина ушла со своим митрофаном на дискотеку в школу. Так, во всяком случае, сказала. Ты бы с ней поговорила… Что сегодня выстояла в высотке? Петуха скрюченного, синего, замороженного, костистого, когтистого вместо курицы? Негодяи, что народу подсовывают! А из рыбы? Банку килек в томатном соусе?! Это что, теперь такой деликатес?! Больше ничего не было? Господи, раньше, в царское время, да ещё при НЭПе, помню, в Охотном Ряду какие белуги, судаки, стерляди, сельди, снетки, бочки с икрой… Бабушка варила щи со снетками! Ум отъешь! Куда это всё делось? Где, скажите, это изобилие? До чего довели страну, головотяпы и жулики! В государственных магазинах продуктами из-под прилавка торгуют! Втридорога! Куда это годится? А?! – как у профессиональной актрисы, ей хватало дыхания на длинные тирады.
Она гневно раздула ноздри, вздохнула и с кряхтением поднялась, чтобы включить телевизор. Но вдруг, всплеснув руками, как это делали знаменитые старые актрисы Малого театра, игравшие старух в пьесах великого драматурга, сказала то, что говорить не хотелось, но целый день не давало покоя. Потому что сказать – значило достать из фамильного шкафа хорошо упрятанный скелет. Этим скелетом в семье была Матрёна, позже по её же прихоти Мария, а для своих Мура, Мурочка, Мурка – младшая сестра Любиной бабушки Сони, то есть родная тётка Елизаветы Ивановны, в своё время преданная всеобщей анафеме и дружно позабытая. Но собравшись, как перед ответственным монологом на сцене, Елизавета Ивановна решилась:
– Ты тётю Муру помнишь? Мы вернулись из эвакуации, и она в конце войны повадилась к бабушке в гости, пока дед был на заводе. Дед её не жаловал. В сорок пятом летом у нас на Болотке устраивали танцы под духовой оркестр, и она тебя водила туда будто бы гулять, как приличная. Ты ещё в школу не ходила. Там вернувшиеся с фронта офицеры и ходячие раненые из госпиталей танцевали с местными девушками. Она шестимесячную сделает, бантики нацепит… Нарядится, надушится, губки сердечком накрасит… Бровки повыщипывала, платья подкоротила по моде. Паспорт нарочно потеряла в войну, выправила новый, десять лет себе в новом паспорте скостила. Имя новое взяла – Мария. Крещена была Матрёной в честь матушки Матрёны Московской. А по её представлениям все кухарки были Матрёны. И на семейном фото получалось, что я сидела у неё на коленях, когда ей было два месяца, а мне год. Бабушка с дедом так смеялись… А Мурке самой уже за сорок в сороковых было… Поставит тебя в сторонке и идёт танцевать. Хотелось ей подцепить офицера, не меньше. И подцепила. Офицера – он долечивался в госпитале после ранения, тут, в Москве. Сам с Украины, из Харькова. У него там жена и маленькая дочка остались. Окрутила, развела, увезла к себе в Подмосковье. Он был моложе Мурки на десять лет. А в её новом паспорте выходило, что он старше её. Влюбился как дурак… Красивый, высокий, смуглый, шевелюра курчавая, чёрных глаз своих с Мурки не сводил… А она, подлая, бывало, вся извертится перед ним, девочку из себя строит… Семью бросил ради этакой вертихвостки… Степан Кузьмич его звали. Помнишь его? Ты вообще помнишь то время? Послевоенное? Ну вот, а потом… Вылезла вся её подлая, низкая, гнусная натура… Истинная сущность! Идёшь на кухню? Хорошо, поешь, позже договорим. Что-что? Нет, Эдик тебе не звонил… Говорю, не звонил! Он занят наукой – изобретает электричество.
– Мам!
– Ну хорошо, не электричество.
Громко стуча палкой – палкой ей служила щегольская трость покойного мужа с набалдашником из слоновой кости в форме усатого турка в феске, привезённая им из Франции, – она последовала за Любой на кухню и в спину ей крикнула:
– Я хотела тебе сказать вот что: сегодня днём он тебе звонил! Степан Кузьмич, не Эдик! Те-бе!
Елизавета Ивановна подошла к окну и села на своё излюбленное место у кухонного стола – напротив Любы. За окном открывался городской пейзаж несравненной красоты, но Елизавета Ивановна, всегда любовавшаяся им, теперь его не замечала. Окаменев лицом, она устремила яростный невидящий взор в мутные осенние сумерки.
Внизу тёмными силуэтами под слабым светом фонарей выступали старенькие дома Кадашевских переулков, но хорошо была видна на фоне угасающего дня колокольня храма Воскресения в Кадашах. Особенно она была красива издали – вся в белокаменных кружевах. Храм был запущен: облупились стены, розовая краска смешалась с грязью, потемнели белокаменные узоры, пожухли купола, на карнизах проросли деревца. Он давно был обращён в реставрационные мастерские, что определённо грозило гибелью дивному храму. Однако издали, да ещё в сумерки, его плачевное состояние не так бросалось в глаза, а первозданную красоту дорисовывало воображение. Но латаные крыши старых домов, серые деревянные постройки и разбитые тротуары портили панораму старого города – особенно весной и осенью, когда стаивал снег и облетала листва. Кадашевские переулки были густо заселены, и жители, трудовые люди, находили время, чтобы украсить свои дворы к праздникам. Они сохраняли одичавшие за время войны фруктовые деревья, засаживали садики сиренью и жасмином, как могли, чинили покосившиеся крылечки, крыши, сараюшки, строили беседки во дворах и детские площадки. Тут было полно детворы. Во многих дворах были голубятни – под свист хозяев над Кадашами носились стайки голубей. Где-то в садах пел соловей. А на рассвете кричали петухи – у рачительных хозяев были курятники, и у всех были свои сараюшки, в которых хранили дрова и всякую рухлядь. Всё это существовало здесь с давних пор и год от года ветшало, гнило и заваливалось; заборы между старыми усадьбами давно растащили на дрова. Кадаши хороши были летом, когда всю неприглядную картину мерзости запустения скрывала листва деревьев, старые вытянувшиеся в рост яблони и разросшиеся кусты сирени