стол в гостевой комнате; она в плетеном кресле казалась маленькой – такими усохшими выглядят старички. И это была женщина, которая в свете софитов могла быть любого роста.
– Привет, – сказала я.
Позже я много думала о том, каким сладеньким прозвучало это «привет».
Очень вежливым. На всякий случай. Вдруг он переживает, что сделал что-то не то.
А еще потому, что Дагган не из тех, кто здоровается первым. Он никогда не пойдет через всю комнату, чтобы заговорить с человеком. Никогда первым не начнет разговор, разве чтобы поиздеваться над собеседником или испортить ему настроение. В том числе по этой причине он так настойчиво зазывал меня в паб. Он всегда давил массой. Кобелина Дагган никогда не делал первый шаг.
– Какие люди!
На это я ничего не ответила. Ушла на кухню, где Китти заваривала чай. У нее что-то случилось с ногой, и она не могла подниматься по лестнице. Поэтому поднос наверх понесла я, а не Китти. Я крикнула матери: «Будете пить чай здесь?», и мать отозвалась: «Неси сюда». Но Дагган возразил: «Лучше внизу». Через мгновение они спустились на первый этаж.
Я поставила поднос на обеденный стол; они сели, и дальше все покатилось, как в какой-нибудь пьесе театра Эбби. Я неловко подняла молочник. Он выскользнул у меня из рук, и молоко разлилось по дорогому деревянному столу; на темном фоне оно казалось еще белее. Я расстроилась больше, чем следовало, а Дагган пришел в чрезмерное возбуждение – того и гляди раздастся панический крик:
«Сестра Маргарет, сестра Маргарет!»
Но, несмотря на бушевавший в душе пожар, его лицо хранило странно бесстрастное выражение, и я, забыв об осторожности, взглянула ему в глаза. И в тот же миг они вспыхнули огнем, который ему удавалось скрывать от меня в постели.
Да. Я тут как тут.
Он прекрасно понимал, что со мной сделал. И думал, что, если сумеет заморочить мне голову, у него получится еще разок.
– Принеси-ка тряпку, девушка, – сказал он с улыбкой. – Бегом.
И я пошла.
Но не за тряпкой. Я надела пальто и закрыла за собой дверь. Прошла вдоль канала на восток, к морю, и возле моста на Бэггот-стрит присела на скамейку. Меня мутило. Я встала и двинулась в сторону квартала Боландс-Милл; дальше я уже не понимала, куда иду. Когда я опомнилась, оказалось, что я опять на мосту, сижу на скамье, где мы с тобой обычно целовались. Я уставилась на канал, в котором отражалось небо.
Вот сейчас я могла бы умереть, подумала я. Внизу клубилось буйство белых облаков. Я могла бы нырнуть в черную воду под ними и сделать вдох. Я делала это много раз, чувствуя, как воздух вытесняется водой, омывающей щеку и заполняющей рот. Я снова и снова представляла себе, как это будет. Потом я попыталась подняться на поверхность, оставив под собой эти мысли, и меня охватило омерзение. Я понимала, что задумал Дагган.
Ты знаешь, что сама этого хочешь.
Именно это он и говорил: что я сама хочу, чтобы меня разбили изнутри. Я и правда этого хотела. Утопая в черной воде и выбираясь назад, к злости и унижению, я хотела, чтобы меня выпотрошили, прикончили. Назвали по имени. Кто-нибудь.
Но не Дагган.
Однажды вечером на этой скамейке мы, прощаясь, крепко обнялись. Так крепко и яростно, словно стремились оторвать друг от друга по куску, и я испугалась, что мы не выдержим напряжения. Любовь тоже может разрушать. Когда тебе невыносимо слышать свое имя из уст любимого.
Нора.
Имя ветром пронеслось по воде, и ее поверхность пошла рябью. В верхнем бьефе шлюза, откуда потоки сливались вниз, плавала пара лебедей. В мире все было правильно, и это позволило мне осознать, чего я на самом деле хочу. Я встала и медленным шагом пошла домой, размышляя об истинных мотивах поступков тех, кто их совершал. Вот что сделал Дагган, вот что сделала я. Вот чего хотел и о чем знал он, вот чего хотела я. А вот чего я не хотела. Вот чего я не знала. Плюс разница между тем, что творится у тебя в голове, и тем, что произошло в спальне. Разница огромная.
Когда я вернулась, следы молока со стола исчезли. Возможно, полировка немного утратила глянец, но Китти быстро восстановит его своей суконкой.
Больше я Даггана в нашем доме никогда не видела.
Мы не обсуждали мой внезапный уход, не говорили о том, что я делала на улице, но, если спросить меня, когда моя мать повредилась умом, я сказала бы, что это случилось именно тогда. Потому что, вернувшись, я застала ее за обеденным столом, как будто все то время, что меня не было, она не вставала с места. Пальцы легко касались столешницы, а когда она подняла ко мне голову, ее глаза светились зеленым.
* * *
В каких только комнатах мы за прошедшие годы не спали вместе, и я порой не сразу могу сообразить, в какой мы спим сейчас. Просыпаясь среди ночи, я ищу взглядом темное продолговатое пятно двери – слева оно или справа? Встаю с кровати и иду в ванную по ковру, половику или голому деревянному полу, а потом, покончив со своими делами, возвращаюсь к тебе, спящему рядом, к твоему теплу. Глаза уже освоились в темноте, но я не смотрю на твою голову на подушке – рытвины глаз, обвисший подбородок – трагедия тела, которое не видит себя и не знает, что рядом кто-то есть.
Во сне ты некрасив. Мышцы, которые выдают твои настроения, обмякли. Во сне ты лишен личности, и, хотя я рада, что ты спишь, а значит, получаешь необходимый отдых, мне не очень-то нравится оказаться по другую сторону и смотреть на тебя спящего.
Утром я, даже не открывая глаз, могу сказать, где расположено окно и выходит ли оно на восток. Я провожу полусогнутой рукой по простыне и ловлю призрак тепла – свидетельство того, что ты только что встал. Или постель холодна. Или я касаюсь тебя и слегка вздрагиваю от контакта с поросшей волосами кожей. Ты не двигаешься. Я не убираю руку, пока ты не проснешься. Мгновение тишины. Молчаливого бодрствования. Затем ты поворачиваешься ко мне.
Меня это всегда