Всё в его комнате должно было оставаться в неизменном порядке и положении, и каждое утро Анна Григорьевна проверяла, на своем ли месте мебель в кабинете и бумаги, газеты и книги на письменном столе, особенно если вчера вечером были гости и, не дай Бог, что либо сдвинули и потревожили. Пыль со стола и бумаг имела право вытирать только она одна, и если что-нибудь было не так, Достоевский подымал целый скандал. Рядом с его письменным столом находился ее собственный столик с карандашами и тетрадками: за ним она стенографировала и правила корректуру. Достоевский наносил сотни исправлений на свои рукописи, а на полях рисовал профили, домики, узоры и предметы. В ящике у него хранилась пастила, изюм, орехи и сласти, он угощал ими детей, когда они забегали случайно в кабинет, прорвав материнскую заставу.
К четырем часам он выходил на прогулку, возвращаясь домой, покупал шоколад у Балле или икру и соленья у Елисеева. В шесть обедали, в девять пили чай всей семьей, затем он либо работал, либо уезжал, иногда принимал гостей - почти всегда близких знакомых. Он любил, чтобы к нему ходили друзья; Пашу и других родных Анна Григорьевна постепенно отвадила, симпатии к ним никакой не чувствовала и сумела {286} в этом отношении повлиять на мужа. Она не любила выезжать и охотно отпускала его одного: в конце семидесятых годов он стал вхож в разные салоны, особенно графини С. Толстой, и у него завелось не мало поклонниц из высшего общества. Анна Григорьевна рассказывала, что он имел много искренних друзей среди женщин, и они охотно поверяли ему свои тайны и сомнения и просили дружеского совета, в котором никогда не получали отказа. Он входил в интересы женщин, "редко кто понимал так глубоко женскую душу и ее страдания, как понимал и угадывал их Федор Михайлович".
Но она ничуть его не ревновала. Когда он приезжал из гостей домой во втором часу ночи, она ждала его, готовила ему чай, а он, переодевшись, в широкое летнее пальто, служившее ему вместо халата, приходил к ней в спальную - они обыкновенно спали отдельно - рассказывал ей со всеми подробностями, как он провел вечер, и беседа их порою длилась до утра.
Горячность и подозрительность его ничуть не уменьшились с годами. Он часто поражал незнакомых людей в обществе своими гневными замечаниями: он злился по всякому поводу, был чувствителен к иронии, и первый наскакивал, как бы желая предупредить возможность оскорбления. Многие эту манеру беседы считали дерзостью.
Страхов уверял, что Достоевского нельзя было назвать ни хорошим, ни счастливым человеком, ибо он был "завистлив, развратен, и всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким, и делали бы его смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя самым лучшим из людей и самым счастливым... В Швейцарии при мне он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: "я ведь тоже человек". Такие сцены {287} бывали с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости" (О его вспыльчивости и резкостях говорит и Анна Григорьевна в "Дневнике" и "Воспоминаниях".).
Другие современники категорически отрицали эти обвинения и выходки его приписывали пылкому и раздражительному темпераменту. Даже в наружности его, по их мнению, чувствовалось что он застенчив и обидчив. Вот как описывал его Опочинин в 1879 году:
"Немного сутуловат, волосы и борода рыжеватые, лицо худое с выдающимися скулами, на правой щеке бородавка. Глаза угрюмые, временами мелькнет в них подозрительность и недоверие, но большей частью видна какая-то дума и будто печаль".
Лицо это, многих удивлявшее печатью бунта и страдания, совершенно преображалось, когда он выступал на публичных вечерах. В 1879-1880 гг. его часто приглашали прочесть свое или чужое - и чтения эти всегда кончались овациями. Несмотря на астму и хрипоту, читал он изумительно, слушатели теряли чувство реальности, забывали, где они, и подпадали под "гипнотизирующую власть этого изможденного невзрачного старичка с пронзительным взглядом уходившим куда-то вдаль глаз".
Он преображался, вдохновенное лицо его казалось лицом пророка. Приезжал он на эти благотворительные вечера в сопровождении "оруженосца верного", как он называл Анну Григорьевну, следовавшую за ним с книгами, шарфами, пастилками от кашля.
С эстрады он внимательно следил, где она, с кем сидит, на кого глядит, и устроил ей однажды сцену ревности, потому что она не помахала ему белым платком из залы
В шестьдесят лет он был так же ревнив, как и в молодости. Но он был и так же страстен в проявлениях своей любви.".
{288}
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
У Достоевского, как и у всех людей, в его любви к жене был свой ритм, свои приливы и отливы, и он отлично понимал: чувство и чувственность описывают кривые, сексуальное и сентиментальное одинаково подвержены колебаниям нарастания и падения.
Но постоянным в их отношениях была именно эротика. Он знал, что любовь и влюбленность не одно и то же, что можно любить глубоко и верно, не испытывая больше опьянения и порыва влюбленности, и поэтому так поражался своей способности вновь и вновь влюбляться в Анну Григорьевну. Поистине удивительна физическая свежесть, пронесенная им через долгие годы их сожительства - и это несмотря на приближение старости. Половое желание не только не притупилось с годами, но даже приобрело новую силу. В 1874 году, на седьмой год брака, расставшись с женой на две недели - она на даче, он в Петербурге - он пишет ей:
"Ужасно, ужасно надобно тебя видеть, несмотря даже на лихорадку, которая даже в одном отношении облегчает меня, удаляя...". Потом он едет в Эмс лечиться и признается: "Думаю о тебе поминутно, Анька, я тоскую по тебе мучительно!.. Вечером и ложась спать (это между нами) думаю о тебе уже с мучением, обнимаю тебя в воображении и целую в воображении всю (понимаешь?). Ты мне снишься обольстительно. Ты говорила, что я, пожалуй, пущусь за другими женщинами здесь заграницей. Друг мой, я на опыте {289} изведал, что и вообразить не могу другой, кроме тебя. Не надо мне совсем других, мне тебя надо, вот что я говорю себе каждодневно. Слишком я привык к тебе и слишком стал семьянином. Старое всё прошло. Да и нет в этом отношении ничего лучше моей Анечки. Не юродствуй, читая это, ты должна знать меня. Надеюсь, что письмо это никому не покажешь".
"Старое", очевидно, включало не только авантюры сердца, а гораздо более грубые опыты плоти. Описывая эмское лечение, он сперва жалуется, что превратился в "мумию": "во мне нет желаний. Первый раз в жизни, неужели тоже от лечения? В таком случае... Тем не менее целую тебя ангела моего 1000 раз". Но отсутствие желаний скоро проходит, он видит "непристойные сны" и "с ночными последствиями, что очень дурно, ибо все-таки действует на грудь".
Конечно, его сексуальное напряжение объяснялось не только половой привычкой брака, но и интенсивностью его эротики и его воображения и сознанием, что тридцатилетняя женщина, прожившая с ним целое десятилетие, не только его любит, но и удовлетворена физически: это очень на него влияло.
В 1875 Анна Григорьевна писала ему: "Я считаю нашу семью образцом семьи (несмотря на некоторые стычки), и вряд ли из тысячи семейств найдется одно, где муж и жена так глубоко и прочно слились и поняли друг друга, а главное, чем дальше, тем больше любим и уважаем друг друга. Я считаю себя самою счастливою из женщин"...
Она знала, чем его обрадовать, а он через год, опять из Эмса, дал ей новое доказательство и объяснение , любви к ней:
"Ты знаешь, что я каждый раз, после долгой разлуки в тебя влюбляюсь и приезжаю в тебя влюбленный. Но, ангел мой, этот раз несколько иначе. Вероятно ты заметила, что я и уехал из Петербурга, уже в {290} тебя влюбленный. После нашей крупной ссоры я мог брюзжать и, укладываясь в дорогу, быть нетерпеливым (это уж мой характер), но в то же время я начал в тебя влюбляться и тогда же дал себе в этом отчет, даже подивился. За время нашего девятилетнего супружества я был влюблен в тебя раза четыре или пять, по несколько времени каждый раз. Раз и теперь с наслаждением вспоминаю, как четыре года назад, я влюбился в тебя, когда мы как-то крупно поссорились и друг с другом несколько дней не говорили; мы куда-то поехали в гости и я сел в угол и смотрел оттуда на тебя, и с замиранием сердца любовался, как ты весело с другими говорила.
Представь себе, мне здесь пришло в голову, что я влюбился в тебя в Петербурге в последние дни отчасти и потому, что мы вместе спали. Мы уже давно с тобой не спим вместе, много лет (начиная с детей), и это вдруг могло на меня подействовать. Не говори, Аня, что эта мысль слишком материальна, тут не одна материальность. Мысль, что это существо мое всецело, не хочет от меня обособляться и даже спит со мной в одной постели - эта мысль ужасно действует... Мне становится так приятно, что ты подле, что уж конечно это ощущение было для меня совсем новое, хоть прежде мы и спали, но я это давно забыл...".