И прибавила тем же тоном:
- Вы не одобряете, Вася?
Потом взглянула на Васю. Он сидел неподвижно, смотрел на свет окна, а глаза его были полны слез.
- Вася, ну неужели же вы... неужели вы плачете, Вася?
Вася, не сводя глаз с окна, шарил руками и искал платок,- а платок-то, как нарочно, забыл взять.
- Ну можно ли так, Вася!
Он, отвернувшись, дрожащим, каким-то детским голосом сказал:
- Ничего, это я, знаете, Танюша, от болезни стал такой ужасно слабовый... то есть слабенький...
И, сказав нечаянно смешное слово, Вася сразу разрыдался.
Танюша утешала его, как мать ребенка. Вытерла своим платком его слезы, гладила по коротко остриженной круглой голове, придерживала лоб, когда он прижался к ее руке,- в первый раз в жизни так прижался! Может быть, сколько раньше мечтал об этом,- а вот когда стало оно доступным!
Теперь Вася просто не знал, как поднять голову. Было очень стыдно за слабость свою, и еще непременно нужно было вытереть нос, а нечем. Но дело в том, что действительно он очень ослабел после болезни, оттого так и вышло.
- Вам, Вася, нужно поправляться, окрепнуть хорошенько. Вы очень исхудали.
- Да, простите меня, Танюша, за эту глупость.
- Ну что вы, Вася.
- Я, Танюша, все равно и раньше все знал, догадался, конечно... А только... Но я вам всякого счастья желаю. Я потому и пришел, чтобы сказать.
- Спасибо, Вася, я знаю. Ведь вы мой милый друг, всегда, с самого детства. Только давайте теперь о чем-нибудь другом.
- Давайте, все равно. Я у вас этот платок возьму, можно? Потом выстираю и отдам,- поспешно прибавил он.- Профессор скоро вернется? Жаль, что я его не застал.
- Вы посидите у нас?
- Долго не могу, нужно домой.
- Кто-нибудь придет к вам?
Спросила "кто-нибудь", а сама знала, что прийти к Васе может только Аленушка, которая всегда приходит. И искала - не будет ли на Васином лице нового смущения. Но он совсем просто ответил:
- Придет Елена Ивановна, она ведь каждый день приходит.
- Какая она милая и заботливая. Это она вас выходила, Вася, без нее вам было бы плохо.
- Да, конечно. Она замечательная. И, главное, все это так бескорыстно, а ведь ей самой жить нелегко. Сколько она на меня времени потратила.
Танюша про себя улыбнулась.
- Вы, Вася, вероятно, очень привыкли к Аленушке за время болезни?
Вася ответил: "Да, еще бы!" - и подумал: "Вот это она, Танюша, напрасно говорит!" Понял, что Танюше очень удобно, чтобы он, Вася, привык к Аленушке и чтобы была ему Аленушка нужна и впредь. Ей, Танюше, будет тогда как-то свободнее,- хотя ведь он ничем ее стеснить не может и не хочет. Пусть она любит Протасова и пусть замуж за него выходит. Что разревелся Вася, как гимназист, это, конечно, глупо и смешно. А говорить сейчас же про Аленушку совсем было не нужно,- точно в утешенье.
И еще Вася почувствовал, что ему за Аленушку обидно. Ведь она действительно его выходила и до сих пор не перестает о нем заботиться. Конечно, она не такая, как Танюша, а гораздо проще,- и не очень образованная, и когда смеется, то чабавно всхлипывает носом. Но зато она сердечная и очень добрая, с ней легко. Зачем же намекать, что вот, мол, есть у Васи утешенье в том, что Танюша его не любит и выйдет замуж за Протасова.
И Вася сказал:
- Елена Ивановна человек простой и отлично ко мне относится. Я ее глубоко уважаю. И она много в жизни испытала тяжелого. Я перед ней неоплатный должник.
Танюша поняла, что Вася должен так сказать. И в то же время Танюша по-своему, по-женски, подумала: "Ну, ничего, Вася как-нибудь расплатится с Аленушкой".
И ей стало весело.
Профессор вернулся усталым, но очень довольным. Во-первых, день хоть и холодный, но солнечный и приятный. Во-вторых, в Лавке писателей, куда он отнес книги, показали ему дошедший случайно номер английского орнитологического журнала за прошлый год. И там оказалась перепечатка из его книги о перелете птиц, и несколько строчек, почтительных и по-иностранному любезных, было посвящено автору книги, "известному русскому ученому и неустанному изучателю жизни пернатых".
В прежнее время такие строки о себе профессор читал часто, не без удовольствия, но спокойно. Сейчас, в такое тяжелое время, в полной заброшенности и оторванности от европейской ученой среды,- сейчас он по-настоящему растрогался. И пока шел домой по Тверскому бульвару, прижимая портфель с номером журнала, преподнесенным ему на память, чувствовал, как сначала глаза теплеют, а потом на реснице холодит льдинка. Было и совестно и очень хорошо на душе.
"Все же там старика не забывают!"
Думал:
"Вот быть бы помоложе, дождаться легких дней,- и прокатиться с Танюшей за границу, в Париж, в Лондон. Можно бы даже сделать доклад в орнитологическом обществе по-английски".
Вспомнил с беспокойством: "А вот сюртука-то и нет! Пришлось сюртук выменять на картофель. Фрак остался, фрак не меняют, потому что у него фалды: никак его не переделаешь на простую нужную одежду. Но в Англии как раз во фраке и нужно, если вечером". И еще подумал: "Вот бы издать книгу; вчерне она совсем готова, только переписать. Работал над ней больше десяти лет. Но сейчас издать и думать нельзя. Сейчас вот только мальчики издают стихи, как-то умудряются. И названья книжкам придумывают удивительные: "Лошадь как лошадь"*,- Бог знает, что это значит, разве что просто озорство".
* "Лошадь как лошадь" - название сборника стихотворений поэта-имажиниста Вадима Габриэлевича Шершеневича (1893-1942), вышедшего в издательстве "Плеяды" (М., 1920).
Но все-таки было сегодня на душе профессора хорошо.
Васе он очень обрадовался:
- Да какой же ты бритый, голова, как шарик. Ну, молодец, что выздоровел. Теперь заходи к нам почаще.
Потоптался, поулыбался, но не выдержал, вынул из портфеля английский журнал, показал Васе смущенно:
- Вон, смотри, какая редкость мне попалась,- новый номер, хоть и прошлогодний, а все-таки. Сейчас ведь и университет не получает ничего из заграницы. Тут и меня, старика, не забыли. Приятно все-таки.
Вася перелистал журнал, посмотрел картинки, сказал:
- Да, это приятно. А какое издание замечательное.
-- Ну еще бы, они умеют; и денег у них много.
Танюша приготовила завтрак, но Вася заспешил:
- Я все-таки пойду.
- А не позавтракаете с нами, Вася?
- Нет, нельзя мне, я к двум обещал быть.
- Заходите, Вася.
- Да, да. Будьте здоровы, профессор.
- Отчего спешишь?
- Нужно.
- Ну, как знаешь. А я тебе очень рад, очень рад. Когда Вася ушел, дедушка подозвал Танюшу и погладил по головке.
- Ну, как Васю нашла? Какой-то он тихий стал.
- Я же, дедушка, часто его видала.
- Ну-ну. А как он, скучает?
- Почему скучает, дедушка?
-- Ну, там насчет сердечных дел. Ты его все же жалей, Танюша. Он такой преданный, нелегко ему.
Танюша приласкалась к дедушке:
-- Я думаю, дедушка, что Вася скоро утешится. Ему даже лучше будет.
ДВОЕ
Хотя центром вселенной был, конечно, особнячок на Сивцевом Вражке, но и за пределами его была жизнь, вдаль уходившая по радиусам. Каждый человек цеплялся за жизнь, и каждый считал себя и был центром.
Центром своего мира был и Андрей Колчагин, дезертир великой войны - как говорили раньше,- или войны империалистической - как те же люди говорили теперь,- бывший комендант Хамовнического Совдепа, а теперь командир сборного отряда на войне гражданской. Опять полуголодная жизнь, опять холод, опять вши. Но и разница: в ту войну - раб бессловесный, пушечное мясо, в эту боец за счастье человечества.
В чем должно выразиться счастье человечества, Колчагин, правда, не знал, но все же теперь и голод, и холод, и вши имели свое внятное оправдание: нужно было победить внутреннего врага во что бы то ни стало, иначе всех Колчагиных ждала жестокая расправа и месть. Теперь враг был реален. Уже не немецкий Ганс, с которым нечего было делить, а тот самый ротный командир, который бил Колчагиных по левой скуле кулаком наотмашь. Впрочем, вперед вела не столько злоба, давно притупившаяся, сколько боязнь за свое будущее. Но сознаться в этой боязни было нельзя - даже перед самим собою. Страх - не знамя. И как прежде для Колчагиных придумывали девизы "за веру, царя и отечество",- так и сейчас писали белым по красному: "за социализм и советскую власть". Слова, как и прежде, непонятные и ненужные; но смысл в них, как и прежде, каждым вкладывался свой. Колчагины понимали это так: спасайся сам и спасай своих. И бились Колчагины за страх и за совесть.
Со времени дезертирства своего Андрей Колчагин вкусил многого: вкусил свободы от обязательств, ему навязанных силой, вкусил власти, вкусил жизни легкой, почти барской. И думать научился,- раньше этого от солдата не требовалось. Полюбил красоту звонкого слова, сам научился говорить его, проникся духом воина-профессионала, понял смысл подвига, малоценность чужой жизни, высокую цену своей. И был теперь Андрей Колчагин на виду,- все пути ему открыты; не серый солдат, один из тысяч и миллионов, а избранная единица, с которой говорят человеческим языком, которую величают товарищем. Одно сознанье того, что не добытые в училище или по барскому положению погоны, а лишь личная доблесть, то есть сметка и смелость, выдвигают человека на большой пост,- одно это сознание решало для Андрея Колчагина и многих других Андреев, на чьей стороне их место, их любовь и надежда. Может быть - на поверку,- было это и не совсем так,- но там, в стане золотопогонников, не нужна была и проверка. Там был у Колчагиных опыт верный, необманный и тяжкий - здесь же все было ново и все возможно.