Никогда человек не бывает так способен к откровенной и простодушной беседе, как после хорошего и легкого обеда. Физическое довольство и спокойствие делают его добрее, и ему становится как-то лень скрытничать и притворяться в это время.
Но бывают другие минуты, когда не говорится о пустяках, когда не болтается и не хочется заниматься мелочью и вздором, и, напротив, с души поднимаются самые дорогие, самые близкие ей вопросы, – они требуют высказаться, хочется поделиться и обменяться ими, хочется показать их как лучшую картину небольшому кругу знатоков, чтобы узнать ей настоящую цену. В настоящее время это была именно такая минута. Сумерки, так всегда настраивающие к тихой, задушевной беседе, неопределенность и самая картинность освещения, вызывающая что то серьезное, наконец, чувство, что находишься с людьми, которым под силу всякая мысль, которые не поверят ей на слово и не преклонятся безусловно перед ней, а взвесят здраво и обменяются равносильной мыслью, – все это располагало к чему-то более глубокому, более достойному самого себя.
Несколько времени все сидели молча, каждый о чем-то тихо задумавшись. Только дым сигар и папирос тонкими синеватыми и изгибающимися струями тянулся в камин да душистый желтый чай легко испарялся из стаканов, сквозя в них как чистый янтарь и переливаясь от огня золотистыми красками. Тамарин первый прервал молчание.
– Я бы на вашем месте, mr. Иванов, не охотно поехал отсюда, – сказал он.
– Отчего же?
– Не далее как сегодня утром я слышал о вас такие отзывы двух прехорошеньких женщин, что ради них стоило бы здесь остаться.
– Хорошие отзывы мало обещают, mr. Тамарин, да если бы и действительно обещали какой-нибудь успех, так это бы нисколько не остановило меня.
– У всякого свой взгляд, – сказал Тамарин, – но надо быть очень пресыщенным этими успехами, чтобы легко от них отказываться.
– Да, если они составляют цель жизни, – отвечал Иванов, – в мою они не входят.
Тамарина это замечание несколько укололо.
– Трудно, однако ж, найти вещь лестнее и приятнее, – заметил Тамарин, – и уж конечно, честолюбие их не стоит.
– Вы сравниваете с ними такую монету, перед которой они действительно стоят очень высоко. Я совершенно согласен с вами, что эти успехи и лестны, и приятны; но они слишком дорого обойдутся, если отдать им всего себя.
– Я понимаю, – сказал Тамарин, – что вы ставите выше их деятельность практическую, ищете другого, более обширного поля для своих свежих сил и способностей… кто из нас не искал этого! Когда я был молод, и я мечтал об этой благородной, блистательной деятельности. Да нелегко найти ее… Найдите мне ее по моим силам и способностям… А когда на их богатый запас придется мелкий труд с грошовой пользой, тогда… тогда успокоишь золотые мечты и запросы самолюбия и отдашься жизни другого рода, и будешь искать и довольствоваться теми успехами, которые вы так дешево цените.
Тамарин замолчал и принялся раскуривать потухшую папиросу.
– Да! – сказал Иванов. – Я с вами согласен: запросы молодости и самолюбия велики; а им часто выпадает на долю узкая, невидная тропа, которую они считают слишком мелкою, чтобы идти по ней: что ж делать! Не всякому достается широкая дорога труда, увенчанная лаврами. И, конечно, гораздо легче и приятнее обратить на себя внимание, ловко протанцевав польку на балу, нежели всю жизнь пробиваться трудовой дорогой к далекой пользе.
– И часто для того, чтобы наткнуться в ней на какой-нибудь камень и разбить об него последние силы? Ну уж, слуга покорный! – смеясь, сказал Тамарин. – Я, может быть, слишком устарел и стал материален, но лучше протанцую свои силы на балу, нежели разобью их на какой-нибудь неблагодарной работе.
– Я, может быть, слишком молод и мечтателен, – улыбнувшись, сказал Иванов, – но я думаю, что когда будет не под силу и не под стать танцевать более, тогда должно наступить тяжелое раздумье для танцующего весь век человека.
– Тогда остаются коммерческие игры с почтенными людьми, – равнодушно отвечал Тамарин.
– А всего лучше, сложив руки, смотреть на чужие хлопоты, – послышалось позади них, и вслед за тем, нагнувшись к стакану, выдалась из тени и ярко осветилась длинная и флегматическая фигура Федора Федорыча.
Тамарин и Иванов обернулись к нему и оба улыбнулись.
Вдруг в это время послышались в первых комнатах чьи-то шаги и голоса, и человека четыре или пять приятелей Иванова вошли в гостиную.
– Здравствуйте, Федор Федорыч! Мы собрались к Иванову провожать его, но узнали, что он у вас, и приехали за ним. Вы извините нас, – сказал один из пришедших.
– Охотно извиняю и очень рад, что вам пришла мысль явиться сюда, – сказал Федор Федорыч, радушно здороваясь с ними. – Но Иванова я так скоро не отпущу. Мы здесь пожелаем ему счастливого пути и вместе разопьем прощальный бокал. – И он велел подать вина.
Приезжие гости уселись около камина, и затем пошла оживленная и веселая беседа.
Говорили об отъезде Иванова; но никто не останавливал его, не предлагал тех иногда дельных, но всегда охлаждающих замечаний, которыми многие так охотно, как холодной водой на огонь, угощают в известных случаях, в виде добрых советов. Напротив, нашлось много теплых и ободряющих слов, поддерживающих Иванова в его добром намерении. Потом разговор перешел к другим предметам: кто говорил о своем начатом труде, другой о своих намерениях и надеждах. Видно было, что это не был так называемый кружок, навязывающий всем свои убеждения, замыкающий всех в узкую и тесную раму одного исключительного взгляда. Нет, это был круг людей, добровольно сошедшихся, каждый со своим взглядом, каждый со своими убеждениями и занятиями, но всех соединенных взаимной симпатией, влечением доброго и честного к честному и доброму. В разговоре их не было брошено ни одного женского имени, ничья сердечная склонность не выставлялась тут напоказ, осмеянная наперед самим собой, чтобы ее не осмеяли другие. Зато все живое и благородное в жизни было тепло и с участием ими принято; на все доброе нашлось у них ответное слово; всякое зло нашло в каждом из них личного врага. И видно было, что не умствовали они, а жили и трудились, – жили дельной практической жизнью, а не бесплодными воззрениями. Отодвинувшись в угол, Тамарин долго их молча слушал. Никто на него не обращал внимания, не стеснялся им. На свободе вслушивался он в их речи и увидел себя в каком-то чуждом мире. Все, что так живо их интересовало, было далеко от него. Их идеи, их взгляды были ему новы и странны. Должен он был сознаться, что многое, мимо чего равнодушно не раз проходил он, возбуждало их живое участие, было выставлено ими в ясном и резком свете. И увидел Тамарин, что широкая и непроходимая полоса отделяла его от этой молодежи, что светлее и далеко глубже их взгляд, что прямо, как отважные пловцы, врезались они в жизнь и приняли ее без прикрас и обольщений, с ее тяжелой, холодной волной, с ее светлыми брызгами. Долго слушал их Тамарин, и речи их казались ему какого-то другого склада и другого звука, и видел он себя посторонним и не нужным в этом свежем, молодом кругу… Взял тихонько Тамарин свою шляпу и вышел никем не замеченный.
Шумный и оживленный разговор продолжался еще некоторое время. Подано было вино, и все дружно сдвинули свои бокалы с бокалом Иванова и от души пожелали ему всего доброго. Наконец пора было ехать.
Приятели Иванова отправились к нему на квартиру, простившись с Федором Федорычем; Иванов поотстал от них и последний подошел к нему.
– Ну, прощайте, Федор Федорыч, – сказал Иванов, оставшись один.
– Прощайте, прощайте! – говорил Федор Федорыч, крепко пожимая Иванову руки.
И на его лице, обыкновенно равнодушном, явилось какое-то мягкое выражение. Он, казалось, что-то хотел сказать и не решался.
Иванов был уже в дверях, когда Федор Федорыч удержал его.
– Постойте-ка, постойте, – сказал он, – хочется мне вам сказать одну вещь. Вот видите, я не люблю советов давать и высказываться много не люблю, но хотел бы я вам замечание одно сказать. Вот видите ли, все, что вы там говорили о добре и пользе, все это хорошо, очень хорошо, и дай вам Бог, чтоб все это сбылось, и дай вам Бог сил на все это, но знаете ли, странное у вас самолюбие: вы его все в других кладете; а не грех и о себе подумать. Вы вот точно смотрите в окошко да думаете, как бы вот помочь соседу, у которого печка не топлена, а свою-то дверь забываете притворить. Догадываюсь я, например, что вы боитесь немного в сердечных делах запутаться: как, в самом деле, отдаться какому-нибудь чувству, когда вы себе на голову столько чужих забот набрали! Оно прекрасно! Хорошо чужому человеку в беде помочь, бедному руку подать, да свою-то избу зачем без нужды студить? Смотрите, чтобы после холодно не стало… Ну, однако ж, я заболтался. Прощайте, прощайте!
– Спасибо вам! – сказал Иванов, крепко пожав его руку.
Федор Федорыч проводил его и возвратился, задумавшись, к своему камину.