— Что? А, про перстень. Куда бы нам…
Он в нерешительности посмотрел вокруг. Пойти в кафе? Это во французском кино сидят в уютном полумраке, тихо мурлычет музыка, и мужчина с женщиной ведут полную скрытых смыслов беседу, но Ак-Сол не Монмартр. Тут есть «Поплавок» с алкашами, «Чайка» с истошно орущим ВИА, та же «Романтика» с запахом тефтелей, а в более-менее приличном «Якоре» перед входом всегда хвост.
— Да просто сядем вон там.
Она показала на скамью под фонарем.
Сели.
— Перстень… — Он поднял руку, глядя на неровную полоску серебра с черными, старинными буквами. Надпись когда-то перевел ему бывший доцент романо-германской кафедры, лежащий сейчас нетленно в вечной мерзлоте. — Это пахучая история. Вам вряд ли понравится. Но обещал — расскажу… Сидел я в тридцать седьмом на Хуторе. В Бутырской следственной тюрьме, — поправился он. — Жуткое место, а я только что взят из студобщежития, свеженький. Двадцать лет мне. Камера на сорок з/к. Разместили меня, как водится, около параши. Просыпаюсь ночью от скреба. В поганой бадье, согнувшись, человек рукой шарит. Достал что-то, вытирает о рукав. Я же предупредил: история пахучая.
Фелиция слушала не мигая, только кивнула.
— Увидел, что я проснулся. «Тссс, парень, — шепчет. — Ты кто?». Сел ко мне на шконку. Что от него несет, я не чуял, привык к этому, подле параши-то. Я ему рассказал, мне надо было выговориться. Там под потолком всегда лампочки горели, зарешеченные. Даже ночью. Лицо у него было страшное. Синяк сплошной, глаз смотрит только один. «Ну, за это тебя не расстреляют. Десятку влепят. Не будешь себя жалеть — может, выживешь. Меня-то завтра того». И засмеялся, щербатым ртом. «Поминай, говорит, меня лихом. За что боролся, тем и пропоролся. Шустер моя фамилия. А это, говорит, тебе. Мне больше не понадобится. Я в мистику не верю, но от этой штуковины в душу сила идет. Вот подержался за нее, и мне завтрашнее трын-трава. На пальце не носи, перед шмоном глотай. После достанешь». И дал мне вот этот перстень. Не знаю, сколько раз я его потом через свои кишки пропустил и из дерьма достал.
Он нарочно погрубее сказал, чтоб она поморщилась, отодвинулась, и перестала на него смотреть своими вроде бы улыбающимися, а на самом деле нет глазами.
Но она не отодвинулась, только смотрела не на Крылова, на перстень.
Сказала:
— Ничего отвратительного в работе человеческого желудочно-кишечного тракта нет. Физиологический инстинкт отвращения к отходам заложен в людей природой, чтобы исключить возможность вторичного пищеиспользования.
Он засмеялся. Она была смешная, со своей научпоповской назидательностью.
Женщина тоже рассмеялась, подняв на него глаза. Этот-то смех, легкий, безбедный, разом отогнавший муторное воспоминание, Крылова окончательно и подломил.
Он понял, что с ним происходит плохое, страшное, чего внутренне боялся, от чего берегся: соструг души.
Душа у него была, как обросшая мхом и коростой времени деревянная колода, ничем не окарябаешь, не достанешь, вся в защитных наростах. Но женский смех и всё случившееся раньше этим проклятым вечером, прошлось по корявой, задубелой поверхности острым, безжалостным струганком, и душа обнажилась, засочилась живыми каплями.
— Это соструг, соструг… — растерянно пробормотал вслух Крылов, сам себя не слыша.
— Соструг? — изумленно повторила Фелиция, немного странно выговорив чуднóе слово — свистяще на «с», переливчато на «р» и как бы раздельно: «ссо-сстрруг». — Откуда вы про него знаете?!
КОМАНДИРОВКА
Глава 1. Оператор
У капитана Гуменюка было квадратное непроницаемое лицо, похожее на закрытое ставней окно. Обычно лицо не выражало никаких чувств. Но вот в ставне засветились две узенькие прорези — это открылись глаза. Свет, который из них заструился, был мутен.
Глухо застонав, Гуменюк сел, с недоумением потрогал середину широкого лба. Там ныла и жглась точка, будто кто-то погасил о кожу окурок. В следующую секунду Гуменюк всё вспомнил, вскочил, огляделся. На темной парковой аллее никого не было, если не считать лейтенанта Шарафутдинова. Тот лежал на асфальте ничком, раскинув руки.
— Саня!
Гуменюк перевернул напарника, увидел, что жив, и двумя сочными оплеухами привел его в чувство.
— А? — спросил Саня, захлопав глазами. — Чего это было, старшой?
Шарафутдинов был неплохой парень, шустрый, старается, но первый год в СОНе, зеленый еще. Даже еще не оперативник, а опер. Себя Гуменюк называл «оператором». Потому что руководил операциями. В том числе хирургическими, большой сложности.
— То, чего мы с тобой не ждали и к чему готовы не были. Вставай, мать твою!
Дернул за руку, помог подняться.
— А чего мы не ждали? — Саня тоже взялся за лоб, скривился. — Чем это она меня? Кто она вообще, Победина эта?
— Вот это мы сейчас и выясним. За мной, бегом!
Оператор взял разгон, перешел на стайерский бег. Опер не отставал, с физподготовкой у него было лучше, чем с сообразиловкой.
Крепкие парни неслись по вечерней улице, перекрикиваясь на бегу. Дыхание у обоих не сбивалось.
— Резидентурой тут пахнет, вот что! — кидал капитан рваные в такт длинным антилопьим скачкам фразы. — Подготовочка у нее, а?…Это не карате, не кунгфу… а хрен знает… Ты запрос по «эсэс» послал?
«С.С.» означало «сверхсрочно».
— Как приказано. Так что же это… объекта забугор ведет? — скумекал Шарафутдинов. — Нихренасе!
— То-то что «нихренасе».
Операция получалась другого масштаба и замеса, не на двоих сотрудников и не капитанского калибра, какой оператор-разоператор Гуменюк ни будь.
Речь ведь о чем шла?
Поступил сигнал,