- А з... знаешь, отчего я кажусь пополневшим?.. о... оттого, что обрился.
- Оттого, что у тебя разжиженье мозга начинается... это всегда первый признак, когда человек начинает вдруг ни с того ни с сего толстеть.
- О? - испуганно встрепенулся Берендя. - А отчего эта болезнь?
- Вот тебе и о! Это вот кто черт знает чем занимается, тот и заболевает.
- Как черт знает чем занимается?
- Вот чем ты занимаешься.
- Че... чем я занимаюсь?
- Тем самым.
- С... слушай, какую ты ерунду говоришь.
- Вот тебе и слушай.
- Да ей... ей-богу, я ничем не занимаюсь.
- Ну, это ты себя морочь, а меня оставь... Довольно посмотреть на человека, чтобы это сразу узнать.
Берендя шел рядом, думал и ничего не понимал.
Вервицкий еще набрал полный рот слюней и энергично сплюнул.
- О... откуда у тебя столько слюней? - спросил Берендя.
Но Вервицкий не удостоил его ответом и, круто повернув в калитку, зашагал по гимназическому двору.
Приятелей ждала грустная новость. Корнев, Долба, Семенов, Дарсье и остальные, бывшие в классе, сидели на скамьях, стояли, смотрели друг на друга и молчали.
- Леонид Николаевич больше не учитель, - объявил вошедшим Корнев.
Берендя, только было собравшийся по старой памяти приводить свою шевелюру в порядок, так и остался с поднятыми руками. Вервицкий на ходу выслушал и так же стремительно, как шел, добрался до своего места, сел и только тогда начал соображать.
- Леонид Николаевич больше не учитель, - повторил Долба вошедшему Карташеву.
- Что ты врешь? - изумился Карташев.
Определенного никто ничего не знал. Вчера было объяснение с попечителем, и Леонид Николаевич подал уже прошение.
Вошел Рыльский, и его встретили тем же известием.
- Да, да, - ответил сосредоточенно Рыльский.
Он молча, серьезно поздоровался со всеми, вынул из кармана газету и сказал:
- Я сегодня за чаем узнал: здесь все описано.
Все тесной толпой с напряженными физиономиями обступили его. Рыльский сухим, резким голосом прочел газетный слух. Стоустая молва приписывала все дело усердию учителя латинского языка, который все представил совсем в ином свете.
- Каков гусь? - саркастически бросил Рыльский.
Раздраженье успело только охватить учеников, но не вылиться. В класс влетел учитель, красный и встрепанный больше обыкновенного.
Ученики молча, нехотя расходились по своим местам. У Беренди точно провалилось что-то, и он сидел пустой и ошалелый.
Рыльский раздраженно смотрел боком на волновавшегося за своим столом учителя и вдруг вынул газету. Он сел поудобнее, развернул ее и, хлопнув, отставил от глаз подальше, как это делают старики, когда читают.
Класс замер и впился в учителя: знает ли он, в чем дело? Он знал! Белый, как стена, он едва слышно спросил:
- Рыльский, что вы читаете?
Рыльский вполоборота, придерживая шнурок pince-nez, насмешливо ответил:
- Газету - интересное сообщение из нашей гимназии.
- Дайте мне газету, - мог только прошептать учитель. Рыльский поднял брови, подумал и, хлопнув по газете, пренебрежительно, через плечо передавая ее Корневу, проговорил:
- Передай.
Но учитель сам уже вскочил и, выхватив газету, бросился было с ней из класса. Несмотря на то, что все это продолжалось не более двух-трех мгновений, класс охватило то массовое волнение, когда самообладание уже теряется.
- Шпион! - заревел вдруг, не помня себя, Берендя, вскакивая с места.
Учитель на мгновение прирос к месту, и он и Берендя впились друг в друга глазами, но в это время уже и другие, все как один, ревели, не помня себя:
- Шпион!
- Подлец!
Но учителя уже не было в классе. По коридорам забегали встревоженные надзиратели, отворяли двери в классы, что-то шептали учителям и бежали дальше.
Учителя, одни с тяжелой, удрученной физиономией, другие, как учитель немецкого языка, бойко и возбужденно, выходили из своих классов и направлялись в учительскую.
Какая-то гробовая таинственная тишина воцарилась во всей гимназии, и, несмотря на то, что начальство исчезло, все сидели, молчали и не двигались с места.
Через пять минут дверь учительской распахнулась, и в коридор вышел директор, бледный, с бегающими взбешенными глазками, с своей длинной бородой и острым носиком, и, наклонив голову, мелкими шагами направился в седьмой класс.
- По определению педагогического совета Рыльский исключается из гимназии; Берендя исключается без нрава поступления куда бы то ни было...
Директор остановился, опустил голову, сделал властное движение рукой, пальцами указывая на дверь, и, изогнувшись, проговорил, раздувая ноздри:
- Вон!
Рыльский, бледный, серьезный и сосредоточенный, вынул свои книги, шапку и прошел мимо директора с высоко поднятой головой, не удостоив его даже взглядом.
За ним, с задней скамьи, приседая растерянно, потянулся Берендя, не сводя своих ошалелых глаз с освирепевшего директора.
- Всему классу за поведение три, и если эта отметка сохранится до экзаменов, то выпуска в этом году не будет, - объявил директор.
Берендя возвращался домой по тем самым улицам, по которым всего полчаса тому назад шел такой удовлетворенный и полный счастья. Но какая страшная разница в его положении! Такая страшная, что ни охватить, ни уловить ее во всем объеме Берендя не мог. Он только бессознательно шептал: "Ну, что ж? Ничего..." Там где-то в нем вдруг точно образовалась какая-то брешь, и в эту брешь вынесло вдруг его, и он был на какой-то высоте, ощущал какой-то выше себя порыв. Теперь он опять внизу, ниже, чем был, в какой-то пропасти, и осталось только ощущение этой бреши - тяжелое, тоскливое сознание невозможности заделать, уничтожить ее... Иногда в ней, в этой бреши, вдруг мелькали лица отца, матери, сестер, и во рту делалось сухо, так мучительно сухо, точно вдруг уставал он, потому что шел без устали целую вечность. И опять какой-то сгущенный туман заволакивал вдруг все. Бессознательно, автоматично он вошел, наконец, в свою комнату.
Рабочее утро смотрело в окно, то утро, которое он никогда не проводил дома. Все так же, как и было. Солнце весело играло на полу, на пыльном ящике скрипки, на книгах!
"Книги!" - бессознательно шевельнулось в голове Беренди, и вдруг другая мысль, что его навсегда выгнали, молнией осветила его, и не столько эта мысль, сколько все последствия этой мысли и все безвыходное положение, в каком он сразу очутился. Силы вдруг оставили Берендю: закружилась голова, затошнило, и, чтоб не упасть, он лег на кровать. Он лежал бледный, с широко раскрытыми сухими глазами и смотрел в потолок. Понемногу им овладела такая слабость, что он уже не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Сознание возвратилось, но тоже какое-то отдаленное и ограниченное: он лежал, смотрел в потолок, почувствовал, что устал, хочет уснуть и теперь может уснуть. Берендя закрыл глаза. Какая-то бесконечная тишина охватила его; точно он сразу оглох и перестал воспринимать все впечатления внешнего мира. Тихий, безмятежный покой разлился по его существу, и без мысли, без чувства, словно все это угасло или провалилось куда-то, Берендя заснул крепким, спокойным сном.
Он проснулся, когда солнце было уже близко к закату. Первая мысль его, спокойная и ясная: где он? Вторая, с последней уносившейся надеждой: не кошмар ли все, что было?! Нет, не кошмар. Берендя быстро поднялся и сел на кровати. Его выгнали?! Что ж он будет делать?
Ему вдруг стало страшно: страшно себя, страшно быть в этой комнате, и, охваченный ужасом, он бросился к фуражке и пальто.
Он вышел на улицу, постоял и пошел к Вервицкому. Какая-то нелепая надежда на что-то шевелилась в его душе.
Вервицкий сидел в своей комнате и, заткнув уши, зубрил Кюнера.
Он вскинул глазами на Берендю и продолжал зубрить. Вервицкий был возмущен и Берендей и Рыльским. Он ругал их эгоистами, из-за которых пострадал весь класс.
Берендя молча сел на стул и терпеливо ждал. Наконец Вервицкий кончил, отнял руки от ушей и, пригнувшись, уставился в Берендю.
Берендя старался равнодушно выдержать непонятный для него взгляд друга, поматывал головой и гладил рукой подбородок.
- И рад! - проговорил Вервицкий и закачал головой.
- Что... Что ж, мне плакать?
- Дурак ты, дурак, - с самым искренним отчаянием сказал Вервицкий.
- Ну... ну, что ж, что дурак? Э... это я с... слышал д... давно.
- Слышал?!
Вервицкий сокрушенно замолчал.
- Ну, что ж?! Лучше вышло? Подумал ты, что отцу, матери приготовил, подумал, в какое положение поставил всех товарищей? Эгоист...
- С... слушай, оставь, - обиженно остановил его Берендя и вытянул свои длинные ноги.
Возмущенный Вервицкий молча решительно придвинул к себе грамматику и начал читать глазами.
Молчание продолжалось довольно долго.
- С... слушай, - робко предложил Берендя, - пойдем к Карташеву.
- Я не пойду, - сухо ответил Вервицкий.
Наступило опять молчание. Вервицкий упорно читал. Берендя сидел. Он в первый раз в жизни, может быть, почувствовал себя оскорбленным.