Я забыл сказать, что мои попытки заговорить с ними ни к чему не привели, — по-французски они не понимали, а я, кроме «киф-киф» да десятка полтора слов наших русских татар, не мог больше ничего предложить их разумению… Слово «деньги», кажется, единственное, которое я уловил в их номадском жаргоне, но уже дипломатически делал вид, что его не понимаю… Я представляю себе, как меня будут ругать отважные воины и предприимчивые забияки за мою, может быть, нелепую стратегию в данном случае, но ведь я же не лез в бой — это раз, а два — это то, что я изучал с большим интересом происходящее, иначе бы и не рассказал его в таких подробностях.
Добрались, наконец, мы до удобного места. Место, как в опере «Кармен», только вместо луны светило еще высокое солнце Сахары, знаменитое, неяркое солнце пустыни, как серебряный кружок, как будто даже и не горячее, но его действие оцениваешь только по запеканию собственных мозгов и по накаленности почвы, пронизывающей ступни ног сквозь толстую американскую подошву.
Среди открытого места, которое я избрал для финала, торчал, как нарочно, камень, очень удобный для того, чтобы на него сесть, что я и сделал. Как собаки возле норы, расположились передо мной на корточках пятеро.
Я сел с развернутым торсом, имея в поле зрения полукруг врагов. В левой руке свешивался вдоль колена мой ящик с красками, удобно охваченный за ремень и ручку. Правая нога моя была согнута в развороте наружу и упиралась носком в грунт. Голова, шея, торс и ноги были построены спирально для быстрого приведения меня в движение. Правая рука была в кармане штанов с готовым револьвером…
В моменты такой изготовки, когда органы и мускулы договорились, сладились между собой, страх исчезает: активная озабоченность тогда ничтожит его.
Но кто же тут главный работник? Неужели глаз подметил такие признаки долженствующих возникнуть движений, о которых и я, его владелец, не подозревал? Или нос унюхал специальные испарения, предшествовавшие акту врага? Или радиоактивность пяти организмов передалась мне в обнаженные настежь приемники? Или архаическая память, по линии тысяч моих предшественников, из пережитых опасностей вспомнила сейчас аналогичный им случай?
Налево от моего торса, по линии поворота моей головы, с глазами, какие бывают у людей перед преступлением, сидел, как мне показалось, инициатор замысла…, В каких деталях произошло нападение, я не разберусь, но я вскочил с камня и одновременно с движением номада ударил ящиком по его руке, схватившей меня за колено, и выхватил револьвер. Остальные бросились также ко мне. Сверк ножей подсказал мне момент, и я выстрелил вниз, под ноги нападавших на меня.
На этом, в сущности, и кончился эпизод опасности; номады бросились врассыпную, вверх в горы. А один из них упал саженях в трех от меня. Когда я подошел к нему, парень, разжалобивая меня, заскулил. Или он боялся, что я его пристрелю, или что возьму его с собой для сдачи властям. У него была пустяковая царапина на щиколотке, может быть, даже при падении на щебень он ссадил кожу. Меня утешило, что дело кончилось безвредно. Я вынул тряпку из ящика, смочил ее одеколоном и перевязал ногу. Перетрусивший делал вид, что и подняться не в силах. Поднял я его за шиворот и хлопнул его по сиденью, и мой раненый стреканул в горы. Когда я спускался вниз, к равнине, на меня полетели камни. Прикрываясь ящиком, я благополучно миновал эту атаку.
Вечером в оазисе у меня был жар, чередующийся ознобом. Видно, защитники моего аппарата здорово взвинчены были происшествием.
Встречи с человеком в таких взаимоотношениях бывают неприятны: за ними следует упадок сил, разочарование в том, что самый благонадежный спутник по жизни обманул тебя, — и не знаешь, на кого же, если не на человека, опереться…
Другое дело встречи с природными силами, законно и без дрянных соображений точно действующими, если ты попал впросак…
Море я любил до захлеба. А любимому доверяешь, предполагая, что и он тебе отвечает тем же. От этого, конечно, и зазнаешься.
Целые дни проводил я в купанье, в плаванье, в нырянье под своды береговых гротов. Застигаем был приливом во время сна в безвыходных пляжах, пережидал спада воды где-нибудь на откосе скалы, недоступной приливу. И много изучал я отчеканенные им камни и знал всякую его съедобную живность: раковин, ежей, крабов, креветок и мулей у его берегов, в заливных бассейнах и в протоках. Рисовал, питался и жил с ним. Проезжал в лодке от Пуан-дю-Ра до острова Друидес, считаемого одним из самых коварных мест океанского побережья, где, как морг, существует знаменитая бухта Мертвых, в гигантский грот которой выбрасываются остатки кораблекрушений, куда прежде всего, после каждого шторма, прибегают жены задержанных бурей или погибших рыбаков… Где, чтоб выбраться к берегу, надо выжидать наката волны, перебрасывающей лодку через риф…
И все-таки я не знал и не думал об окончательной опасности, которую океан может причинить. Многое мне сходило с рук.
Была даже не буря, а полбури, когда, в компании с одиннадцатилетним английским мальчиком, приехал я на велосипеде к моему любимому дикому пляжу Порсперону.
Любил я малышам показывать примеры небоязни и теперь показал мальчугану, как надо купаться на трудных местах. Купанье вышло неудачным: волны переваляли меня в песке. Окунуться начисто не представлялось возможным.
Я пошел на скалу, чтоб окатиться набегавшей на нее волной. Держался я крепко, но волна легко, мягко приподняла и сорвала меня в бурлящую среди подводных отрогов пену.
Первое, что я осознал, — это невозможность подняться над водой, ибо тогда верхними гребнями пришлепнуло бы меня к скалам. Говорят, пред смертью пробегает будто бы мгновенное воспоминание о всей пройденной жизни. У меня этого не было. Единственная мысль была, насколько помню, о конце, о рубеже моих событий: вот о н о каково, когда о н о приходит!.. Думаю, что вообще для рассуждений нет времени в такие минуты, когда все силы направлены к самосохранению, когда требуется последняя трезвость поведения всего аппарата.
Меня перекатывало и швыряло, как мешок. Все во мне ухитрялось не дать буруну повернуть меня на спину. Подводные камни мешали океану унести меня на простор, где для меня имело бы смысл вынырнуть на поверхность.
На всю мою жизнь осталось у меня живое и бодрое воспоминание об этой борьбе за жизнь. Противник был честный и такой мощный, что ему, конечно, не к чему было издеваться над моей силенкой.
Его мудрые ритмы не задерживались моим присутствием в его недрах…
Но ведь мы ровесники: тот факт, что я существую, показывает, из какой древности веду я мою нитку жизни. Не равномудры ли мы тогда, хотя и по-разному, с океаном?
Конечно, я не из того числа людей, которые, сидя на оборудованном океанском пароходе, воображают, что они управляют морскими пучинами, или, поворачивая ручку выключателя, воображают себя повелителями атмосферного электричества, но равноправие моего и океанского опыта для меня было очевидно.
Сколько времени продолжалось наше взаимное непонимание с океаном, — я не знаю, но мальчик, оставшийся в одиночестве на пустынном побережье, говорил мне потом, что он долго бегал от одной скалы к другой, кричал, искал меня.
Два раза я был близок к спасению, и каждый раз меня срывало опять в глубину. Как только у меня хватило терпения не перейти к известному в таких случаях состоянию безразличия, когда лучшим исходом представляется прекращение борьбы, переход к безмятежному предсмертию, предшествующему полной потере сознания.
Только в воде представляешь себе с точностью свой вес и способы увеличения и уменьшения его. Меня спасла морская водоросль, за которую я ухватился концами пальцев, и, переждав спад волны, вскарабкался на скалу. Водоросль была не толще спички, и какую работу проделало мое тело, чтоб использовать ее хрупкость. Вспоминаю, что я вытянулся рыбой, приведя себя в самое узкое положение. Водоросль, скользкая в моих вцепившихся в нее пальцах, была моею драгоценностью; выдержит она мою тяжесть, к тому же смываемую волной, или оборвется, — от этого зависела моя жизнь… Мне уже нечем было дышать.
И вот, напоследок, моя грудная полость проделала чудеса. Закрыв глаза, я могу и сейчас воспроизвести это ощущение не то полета, не то удачного прыжка через пропасть, не то особенной настройки на притяжение земли. Да и можно ли более деликатно держать хотя бы своего новорожденного, как мои пальцы держались за хрупкое растение.
Мальчик, вместо того, чтобы обрадоваться, был напуган, увидя меня, покрытого кровью, струившейся из моей, исполосованной камнями, кожи…
Римская опасность была от людей.
Случившееся имеет в себе некоторую опереточность. Но что же сделать? В жизни меньше величественного, трагического, чем балаганного. Из мелочей складываются и большие вещи возле человека. К тому же нюансы балаганного и трагического часто схожи между собой.