ляг со мной.
– Надо кое-что сделать.
– Да?
– Скоро вернусь, – говорит Леони.
Они целуются, и я отворачиваюсь. Что-то в том, как Майкл хватает ее за затылок, а Леони прижимает его лицо к своему, наводит на мысль об отчаянии. Об отчаянии и жажде, что требуют уединения. Он исчезает в доме, а она идет по обочине вдоль дороги. Я не могу не последовать за ней. Мы идем так под навесом из дубов, кипарисов и сосен. Дорога такая старая, что почти стала гравийной. Время от времени нам по пути встречается то один дом, то другой, тихий и закрытый: в некоторых люди разговаривают тихими голосами, варят кофе, готовят яичницу. Кролики, лошади и козы на утреннем выпасе: некоторые лошади подходят к краю своих загонов, поднимают головы над заборами, а Леони проходит мимо, касаясь их мокрых носов ладонью. Дома становятся ближе друг к другу. Леони переходит улицу, и я вижу кладбище. Надгробия – половины овалов, вкопанные в землю. На некоторых фотографии умерших. Она останавливается перед могилой ближе к началу кладбища, где похоронены недавно умершие, и когда она опускается на колени перед ней, я вижу мальчика, которого видел сегодня утром за плечом Леони, но теперь он уже высечен в мраморе, а под его лицом имя: Гивен Блейз Стоун. Леони достает сигарету из кармана и поджигает ее. Пахнет гарью и дымом.
– Тебя вечно здесь нет.
Птицы просыпаются в кронах деревьев.
– А ты сделал бы это, Гивен?
Они шуршат и ворочаются.
– Она сдается.
Щебечут и взлетают.
– Правда?
Птицы рассекают воздух над нашими головами. Чирикают друг другу.
– Ты дал бы ей то, чего она хочет?
Леони плачет. Она игнорирует слезы, позволяя им капать с кончика подбородка на грудь. Лишь когда они пятнами покрывают кожу ее ключиц, она все же утирает их.
– Может быть, я слишком эгоистичная.
Маленькая серая птичка приземляется на краю кладбищенского участочка. Она клюет землю раз, другой, в поисках завтрака. Леони вздыхает, и вздох переходит в смех.
– Конечно, ты не придешь.
Она нагибается и поднимает камень, вросший в землю у могилы Гивена, вытаскивает рубашку из штанов, берется за низ ткани и кладет камень в получившийся карман. Она встает и говорит в воздух, и птичка подпрыгивает и улетает прочь.
– Чего я ожидала?
Леони блуждает среди могил, нагибаясь и собирая булыжники со всех могил: от тех, которые только начинают собираться на сырой земле, до тех, что лежат в центре и в глубине кладбища, где камни истерты ветром и водой, а имена на надгробиях едва различимы. Птицы взмывают большой стаей в небо в поисках более плодородной земли. Когда Леони возвращается домой, передняя часть ее рубашки тяжела от камней, и она плачет. Долгую дорогу она проходит в тишине. Камни все темные от ее слез. Они все еще мокрые, когда она входит в дом, идет мимо Джоджо, Рива и Кайлы, все еще спящих в гостиной, в комнату матери. Запах в этой комнате – одна сплошная соль: океан и кровь. Она становится на колени, от чего камни выскальзывают на пол, смотрит на просоленную женщину, которая встрепенулась от сна, и говорит:
– Хорошо.
Слезы, и океан, и кровь могли бы вместе проесть лишнюю дыру в носу. Просоленная женщина, женщина, к которой Леони ползет по камням, говоря: Мама, Мама, смотрит на Леони с таким пониманием, прощением и любовью, что я слышу ту песню снова; я знаю ее. Я слышал ее доносящейся из золотого места по ту сторону воды. Во мне открывается огромный рот и воет; я – пустой живот.
Чешуйчатая птица приземляется на подоконник и каркает.
Глава 13
Джоджо
Прошлой ночью Ричи забрался под дом и запел. Я слушал его песню, доносившуюся из-под пола, и не мог уснуть. Па спал спиной к нам и всю ночь кашлял. Каждые полчаса Кайла просыпалась и хныкала, и я успокаивал ее под это пение. Мы все встали поздно, но Па уже был на ногах, когда я поднялся с дивана. Кайла протянула руку туда, где я лежал, и я укрыл ее одеялом. Ближе к полудню я вышел во двор и увидел мальчика, сидящего на дереве у окна Ма. Откуда-то из-за дома слышались глухие звуки ударов топора Па.
– Идем, – шепотом произношу я.
Я не смотрю на дерево, пока говорю, не смотрю, как мальчик аккуратно спускается, не издавая ни звука и не поднимая пыли. Будь он настоящим мальчиком, кора отходила бы от ствола тонкими шелушащимися лоскутами, падала бы сухим дождем на землю. Но этого не происходит. Он стоит рядом со мной, его плечи согнуты. Он знает, что я говорю с ним. Я веду его через озаренный солнцем двор обратно в тень леса, к Па. Звук, похожий на гул молота, вновь и вновь прерывает тишину. Па по чему-то бьет. Я пытаюсь идти, как он: голова поднята, плечи ровные, спина прямая, но моя голова ниже, а спина сутулится. Я весь как-то безвольно сгорбливаюсь. Когда Па рассказывает мне истории о себе и Ричи, он говорит по кругу. Снова и снова повторяя начало. Снова и снова повторяя середину. Облетая конец, подобно тому, как большой черный гриф кружит над мертвыми животными, опоссумами, броненосцами, дикими свиньями или убитыми оленями, разлагающимися и раскисающими под солнцем Миссисипи.
Па разбивает один из старых загонов: бьет по углу кувалдой до тех пор, пока тот не прогибается и не складывается, уже наполовину зарытый в землю. Я останавливаюсь, а Ричи проходит еще два шага. Не могу понять, поглощает ли он лучи солнца или отталкивает их; в любом случае тень укрывает его кожу, как темная маска от головы до ног, и она движется вместе с ним. Его волосы сейчас длиннее, чем прежде, торчат на голове, как мох-паразит. Па опускает молоток, и тот трескает по дереву, превращая щепки в осколки. Его пот – словно глазурь.
– Термиты поселились. Жрут изнутри, – говорит Па. – Когда закончат, он уже ничего держать не будет.
– Тебе помочь? – предлагаю я.
– Сгреби эти доски в кучу, – говорит Па.
Он снова замахивается кувалдой, разбивает дерево в местах сочленений. Я ногами сгребаю доски в кучу: там, где бьет моя нога, поднимается пыль. Термиты кружат и мелькают в воздухе, шелестят и вспыхивают своими белыми крыльями. Па снова бьет. Кряхтит.
– Па?
– Ась?
– Ты никогда не рассказывал мне конец той истории.
– Какой истории?
– О том мальчике, Ричи.
Молот бьет о землю. Па никогда не промахивается. Он сопит и взвешивает кувалду, как клюшку для гольфа, пробуя ее на вес. Примериваясь к удару. Термит приземляется мне на щеку, я смахиваю его, стараясь не хмуриться, чтобы мое лицо оставалось гладким, как у Па.
– А что я тебе последнее рассказывал?
– Что ему было плохо. Как его выпороли и ему стало