Это Каннер, сказала Ирис, великий пианист и охотник на бабочек, а его лицо и имя не сходят с колонок хроники Морриса. Она как раз пытается добыть билеты хотя-бы на пару его концертов; а там, вон на том месте, где отряхивается пес, в июне, когда здесь было пусто, загорало семейство П. (высокое древнее имя), причем Ивора они в упор не видели, хоть он и знал в Тринити молодого Л.П. Теперь они перебрались туда. Для самых избранных. Видите, оранжевая точка? Это их купальня. У подножия Мирана-палас. Я промолчал, хоть тоже знал молодого Л.П. и тоже его не любил.
В тот же день. Налетел на него в мужской уборной Мираны. Восторженные приветствия. Как я насчет того, чтобы познакомиться с его сестрой, завтра у нас что? Суббота. Скажем, послезавтра в полдень они выйдут прогуляться к Виктории. Подобие бухточки вон там, справа от вас. Я здесь с друзьями. Вы ведь знаете Ивора Блэка? Молодой П. объявился в должное время с милой длинноногой сестрой. Ивор - возмутительно груб. Вставай, Ирис, ты разве забыла, - мы пьем чай с Раппаловичем и Чичерини. В этом духе. Лидия П. помирала со смеху.
Достигнув кондиций вареного рака, и тут обнаружив чудесное действие крема, я переменил консервативный calecon de bain на более короткую его разновидность (о ту пору еще запрещенную в парадизах построже). Запоздалое переодевание привело к причудливым наслоеньям загара. Помню, как я прокрался в комнату Ирис, чтобы полюбоваться на себя в высоком зеркале единственном в доме - в то утро, которое она избрала для визита в косметический кабинет, куда я позвонил, дабы удостовериться, что она именно там, а не в объятьях любовника. Не считая мальчишки провансальца, полировавшего перила, никого в доме не было, и это позволило мне отдаться самой давней и постыдной из моих услад - бродить голышом по чужому жилищу.
Портрет в полный рост получился не очень удачным, а лучше сказать, - содержащим элементы фривольности, часто присущие зеркалам и средневековым изображениям экзотических тварей. Лицо мое было коричневым, руки и торс - карамельными, карминовый экваториальный пояс подстилала карминовая же кайма, за ней простиралась белая, более-менее треугольная, заостренная к югу область, с двух сторон ограниченная изобильным кармином, и (поскольку я по целым дням разгуливал в шортах) голени были так же коричневы, как лицо. Белизна живота вверху оттеняла страшный repousse с уродливостью, никогда до того не виданной портативный мужской зоосад, симметричный комок животных причиндалов, слоновый хобот, двойняшки морские ежи, малютка горилла, вцепившаясь мне в пахи, повернув к публике спину.
Упреждающий спазм просквозил мои нервы. Бесы неизлечимой болезни, "освежеванного сознания", отпихивали моих арлекинов в сторону. Я бросился за неотложной помощью к безделушкам из лавандовой спальни любимой, и они меня отвлекли: засушенная фиалка, похожая на плюшевого медведя, любопытный французский роман ("Du cote de chez Swann"), купленный мной для нее, плетенка с опрятной стопкой свежепостиранного белья, две барышни на цветном снимке в затейливой рамке, косо надписанном "Леди Крессида и душечка Нелл, Кембридж 1919"; первую я принял за саму Ирис в золотом паричке и розовом гриме, но внимательное изучение показало: это Ивор в роли той крайне докучной девицы, что мельтешит в небезупречном фарсе Шекспира. Впрочем, и хромодиаскоп Мнемозины тоже ведь может прискучить.
Когда я уже с меньшим пылом возобновил мои нудистские блуждания, мальчишка неблагозвучно смахивал пыль с клавиш "Бехштейна" в музыкальной гостиной. Он что-то спросил у меня, похожее на "Hora?", и я повертел перед ним запястьем туда и сюда, показывая бледный призрак часов и браслетки. Совершенно неверно истолковав этот жест, он отвернулся, покачивая тупой головой. То было утро неудач и ошибок.
Я направился в кладовку ради стакана-другого вина - лучший завтрак при любых неурядицах. В коридоре я наступил на осколок фаянсовой плошки (мы слышали дребезг и дрязг накануне) и с руганью заплясал на одной ноге, норовя разглядеть воображаемый распор в середине бледной подошвы.
Литр rouge, который я так живо себе представлял, оказался на месте, но штопора я не смог отыскать ни в одном из буфетных ящиков. Грохая ими, я в промежутках слышал, как ара орет что-то дурное и страшное. Пришел и ушел почтальон. Издатель "Новой Зари" опасался (жуткие трусы эти издатели), что его "скромное эмигрантское начинание" не сможет и проч. - скомканное "и проч.", полетевшее в кучу отбросов.
Без вина, без венка, с Иворовой "Times" под мышкой я прошлепал по черной лестнице в свою душную комнату. Буйство в моем мозгу все-таки началось.
Именно тогда, отчаянно рыдая в подушку, я и решил предварить завтрашнее предложение руки и сердца исповедью, которая, быть может, сделает его неприемлемым для моей Ирис.
7.
Eсли взглянуть из нашей садовой калитки вдоль асфальтированной аллеи, что тянется леопардовой тенью к деревне, шагов на двести отстоящей от нас, увидишь розовый кубик маленькой почтовой конторы, зеленую скамью перед ней, а над нею - флаг; все это с оцепенелой яркостью вписано прозрачными красками между двух последних платанов из тех, что одинаковыми рядами вышагивают по сторонам дороги.
На правой (южной) ее стороне, за каемкой канавы, занавешенной куманикой, виднеются в прогалах пятнистых стволов полоски лаванды, люцерны, а дальше тянется параллельно нашей стезе (к чему эти вещи имеют всегдашнюю склонность) низкая белая ограда погоста. На левой (северной) стороне мельком видишь сквзь те же проемы простор восстающей земли, виноградник, далекий крестьянский дом, сосновые рощи и очертания гор. К предпоследнему стволу на этой стороне кто-то приклеил, а кто-то другой частью отшкрябал бессвязное объявление.
Чуть ли не каждое утро мы, Ирис и я, выходили этим проулком на деревенскую площадь, а с нее - прелестными краткими тропками - к Канницце и к морю. Время от времени она любила возвращаться пешком, принадлежа к тем хрупким, но крепеньким девушкам, что способны бегать, прыгая через барьеры, играть в хоккей, карабкаться по скалам, а после еще отплясывать шимми "до безумного бледного часа" (цитирую из моего первого стихотворения, обращенного к ней). Обыкновенно она надевала свой "индийский" наряд, род сквозистого покрова, облекавшего ее скуповатый купальник, и следуя вплотную за ней и ощущая уединенность, укромность и вседозволенность сна, я впадал в животное состояние и испытывал трудности при ходьбе. По счастью, не уединенность, не столь уже и укромная, удерживала меня, но моральная решимость сделать серьезнейшее признание прежде, чем я стану любиться с ней.
Море виделось с этих откосов расстеленным далеко внизу величавыми складками, и медлительность, с которой вследствие расстояния и высоты подступала возвратная линия пены, казалась слегка шутовской, ибо мы понимали, что волны, как и мы, сознают стреноженность их побежки, и при этом - такая отчужденность, такая торжественность.
Внезапно откуда-то из окружавшей нас природной неразберихи донесся рев неземного блаженства.
- Господи-боже, - сказала Ирис, - надеюсь, это не счастливый беглец из "Каннеровского Цирка". (Не родственник пианиста, - так по крайней мере считалось.)
Теперь мы шли бок о бок: тропинка, перекрестив для начала с полдюжины раз основную дорогу, становилась пошире. В тот день я по обыкновению препирался с Ирис относительно английских названий тех немногих растений, которые умел отличить: ладанника и цветущей гризельды, агавы (которую она называла "столетником"), ракитника и молочая, мирта и земляничного дерева. Крапчатые бабочки, будто быстрые блики солнца, там и сям сновали в случайных тоннелях листвы, а раз кто-то огромный, оливковый, с розовым отливом где-то внизу ненадолго присел на головку чертополоха. О бабочках я не знал ничего да собственно и знать не желал, особенно о ночных, мохнатых - не выношу их прикосновений: даже прелестнейшие из них вызывают во мне торопливый трепет, словно какая-нибудь летучая паутина или та пакость, что водится в купальнях Ривьеры, - сахарная чешуйница.
В день, находящийся ныне в фокусе, памятный событьями куда более важными, но несущий и всякого рода синхронную чепуху, приставшую к нему, как колючки, или въевшуюся наподобие морских паразитов, мы увидали, как движется рампетка между цветущих скал, а следом появился старик Каннер с панамой, свисавшей на тесьме с пуговицы жилета; белые локоны веяли над багровым челом, и весь его облик источал упоенье, которого эхо мы, без сомнения, и услыхали минуту назад.
После того, как Ирис, не медля, описала ему авантажное зеленое существо, Каннер отверг его как eine "Пандору" (во всяком случае, так у меня записано) - заурядную южную Falter (бабочку). "Aber (однако), - пророкотал он, воздевая указательный палец, - если вам угодно взглянуть на истинный раритет, до сей поры ни разу не замеченный к западу от NiederOsterreich, то я покажу вам, кого я сейчас поймал."