Приехали мы на автобусе к рынку, а он закрыт по случаю понедельника. Но вдоль забора народ стоит с корзинами, мешками, коробками, сумками, ящиками, ведрами. Вот ведра-то нам и нужны. В них - яблоки.
- Возьми мои! Гляди, какие заманчивые! - расхваливал свой товар дедок в белой тряпичной шляпе - в такой в середине прошлого века ездили в Сочи или в Гагры. Дедок от рекламного усердия перебрасывал яблоко с руки на руку, а потом вдруг отгрыз сразу половину. Яблоко хрустнуло, семечки брызнули во все стороны.
- Во хрупнул! - возмутилась тетушка с крыжовником и стала отряхиваться. - Некультурный какой!
- Ну и зубы у тебя, дед! Мне бы такие! - восхитился турист в шортах и купил у дедка яблоки вместе с ведром.
А рядом все галдели, подталкивали нас, и мы никак не могли сосредоточиться.
- Грушовка! Карамельная, во рту тает!
- На-тка, попробуй бабушкину скороспелку!
- Антоновское! В стружках до весны пролежит!
- Штрифелек - сердце ёк!
- Винты-саморезы! Шурупы! Болты! - не к месту басил заляпанный краской лысый мужичок.
- Ржавый твой товар! Молчал бы! - завелась тетушка с крыжовником.
У нас голова совсем кругом пошла и даже поехала. В конце концов я выглядел яблоки - красненькие, мелкие, подешевле, а Веруся - зеленые и крупные. Купили немного тех и других.
Когда мы выбирались из яблочных рядов, кто-то неподалеку чертыхнулся, кто-то охнул, и некоторые люди почему-то пошли вприсядку.
Оказывается, одна бабушка выдвинула свое ведро поближе к дороге, чтобы повиднее был ее товар, позаметнее, а торопливый прохожий не приметил ведра и запнулся.
Поверженное ведро грохнуло и затихло, а яблоки бросились врассыпную. Все принялись ловить убегающие яблоки и отдавать бабушке, примечая, какие это славные яблоки, хоть и падалица, - румяные, сладкобокие. Бабушка кланялась, обтирала яблоки от пыли и ворчала на них ласково: "Сорванцы мои куда-то побегли..."
Мы подумали и решили в утешение старушке и у нее купить яблок.
- Полкило отсыпьте, - попросил я.
Старушка благодарно так на нас посмотрела, взялась за весы-безмен, да тут же и отложила их:
- Так берите, так, милые...
И стала перекладывать самые крупные яблоки к нам в сумку.
- Как же так - без веса? - Я растерялся и не сразу притянул сумку к себе. Полкило старушка уже успела накидать нам.
- Спасибо вам, детки.
- А деньги-то, деньги? - Я пытался всучить в ладошку бабушки приготовленную десятку, но бабушкина ладошка ловко уворачивалась.
- Вот как придете домой, сядете на крылечке-то, на ступёнышках, с моими яблоками, и душа заиграет! Скушаете за мое здоровье, и больше ничего не надо. - Старушка решительно отвела мою руку.
Нас вынесло из яблочных рядов на улицу, где в пыльных колдобинах переваливался автобус.
- Неудобно как-то получилось, - сказала Веруся совсем как взрослая, - с тобой всегда какие-то истории происходят.
Пришли к церкви, а там народу! - как просыпавшихся яблок. И все с мешочками, авоськами и корзинками.
Когда батюшка, весь белый, вышел на крыльцо, все бросились к нему, и оказалось, что в кошелках и корзинках не только яблоки, но и груши, персики, бананы, даже виноград. Все стали тянуть эти фрукты к батюшке, а он будто отмахивался от них кропилом, святил изо всех сил. Брызги святой воды долетали и до нас с Верусей. Когда народ стал слишком напирать на батюшку, он выхватил у мальчика-служки серебряную чашу и окатил святой водой самые горячие головы. От неожиданности горячие головы вразумились и утихли.
Мы спрятали свои умытые яблоки и понесли их домой.
Вечером мы ели яблоки на скамейке в саду. Все были вкусными, но самыми вкусными были старушкины сорванцы.
НЕНАПИСАННЫЙ РАССКАЗ О ЛЮБВИ
Мы оба молчали от полноты сердца.
А. С. Пушкин, "Капитанская дочка".
За окном шел снег, а мне вдруг вспомнилось лето.
Так часто бывает - когда на дворе зима, вспоминаются самые блаженные летние дни. И обычно - далекие-далекие. Когда тебе двенадцать или тринадцать лет, а может, и того меньше. Когда ты влюблен первый раз, и так сильно, до немоты и дрожи, что ничего другого нет в сердце и ты ничем другим заняться не можешь, как только быть влюбленным. То есть можно только собирать на пустырях цветы, приносить к порогу, искать встречи, придумывать клятвы, заглядываться вечером на одно окно, ходить по карнизу, стоять под дождем, петь песни на языке, которого не знаешь, - например, на итальянском...
Мне захотелось написать обо всем этом, пока шел снег. Казалось: вот кончится мельтешение снега за окном, и я больше не услышу запаха того лета, когда за соснами лежало море, а в море, на рейде, стояли пограничные сторожевики. Мы гуляли босиком по песку, а сторожевики сторожили нас.
Я не знал, получится ли у меня рассказ о любви, очень хотелось, чтобы получился. Я написал несколько строк, но отчего-то испугался их вида, их реальности на бумаге, строгой определенности букв. Ложась на бумагу, слова теряли свою воздушность, текучесть, таинственную невесомость. Будто я поймал бабочку и хочу ее булавкой - к бумаге...
Так я бросил начатое, и снег прошел за окном даром. Осталась досада на самого себя.
Иногда мне жаль тех брошенных строчек, и я дописываю еще несколько и опять прячу в стол тетрадь. Все не то и не так. Все было лучше... "Запах холодных девичьих рук..." Откуда это? Не помню...
Так хочется запечатлеть то лето, поймать в сачок - жаль, что мне не дано... Было бы, наверное, спокойнее дальше жить - поймал его, и вот оно, навсегда на бумаге. Холодные булавки можно искусно спрятать, крылья разгладить утюгом.
Однажды я даже пожаловался знакомому батюшке, что вот не могу никак написать о том, что очень важно для меня. Безумно жаль, что все это забудется, исчезнет навсегда, растворится... Он улыбнулся и сказал: "Успокойся, ничего не исчезнет. Все это пребудет в мире, раз уже случилось... Не бойся и не взваливай на себя непосильное..."
Эти простые слова что-то объяснили мне. Теперь я иногда и сам чувствую: да-да, те летние дни у моря никуда не исчезли. И пусть там, где осталось море, теперь другая страна, - это не важно. Проснусь и бегу утром к морю.
А на море меня привез дедушка. Была такая замечательная команда: я и дедушка.
Поздно вечером я возвращался в нашу комнату на первом этаже через окно, потому что дедушка уже спал. А мне было не до сна, я бродил как лунатик за своей любовью, мне надо было видеть ее все время. А если строгая мать уже загоняла ее домой, мне надо было видеть дверь, за которой она скрылась, ступеньки, по которым она шла, скамейку, на которой она только что сидела...
Удивительно, как дедушка все это понимал. Он не только не пытался загнать двенадцатилетнего мальчишку домой, он даже не требовал, чтобы тот непременно явился к такому-то времени. Хотя, конечно, не мог уснуть, пока не заскрипит оконная рама и я не спрыгну в комнату. Тогда меня это не удивляло. Мне казалось, что если я влюблен, то и дедушке не может не нравиться эта девочка. Он должен обожать ее.
Сейчас, когда у меня у самого дети-подростки, я поражаюсь тогдашнему дедушкиному долготерпению, его философскому спокойствию. Понятно, что это спокойствие было лишь внешним, он безумно волновался за меня, но как он держался! Ни разу ни единым словом не усомнился в достоинствах моей избранницы. Ни одного упрека по поводу моего полуночного образа жизни. Ни одной насмешки над моей рассеянностью, бессмысленной улыбкой или внезапными слезами...
Он не просил и не требовал от меня ничего рассказать, понимая, что слова беспомощны, а объяснения (или, как сейчас говорят, "выяснения отношений") опасны, если не убийственны. Я только видел, что он счастлив вместе со мной. А когда она уехала, дедушка был несчастлив так же, как я.
Я и в последние дни перед отъездом возвращался в нашу комнату через окно. Створки были приоткрыты доверчиво, как всегда. Все по-прежнему, только ее не было. Я сидел на подоконнике и вспоминал, как две недели назад шел дождь и я сидел вот так же, свесив ноги на улицу, рядом сверкала и грохотала водосточная труба. И, глядя тогда на дождь, я понял, что люблю. Это был проливной дождь - быстрый, смешанный с солнцем. Не знаю, отчего я тогда не взлетел.
Потом я ходил с толстым томом Достоевского, а она была прекрасна... Потом мы познакомились - вместе ухаживали за одним котенком. Ходили на танцы - нет, не танцевали, просто стояли рядом, смотрели, как взрослые танцуют. Мне тогда захотелось немедленно научиться танцевать. В школе мы разучивали только полонез.
Я побежал в соседний корпус. Из радиоточки доносилась музыка. Я бросился к какой-то тетеньке, умоляя срочно научить меня вальсировать. Я не доставал ей и до плеча, но мужественно взял этот снисходительный урок. Краснел, пугался своей руки на женской талии, загребал ковер, наступал на ноги даже самому себе... Танцы в клубе тем временем закончились.
Спустя два дня она уехала. Ее увезли. Далеко-далеко. Ее город теперь тоже - заграница. Но разве это имеет хоть какое-нибудь значение?