- Время известно какое... - начал было он неуклюже, но спохватился и велел принести почту, чтобы скорее остаться одному.
День прошел быстро и хорошо. Всё ему удавалось: легко улаживались спорные вопросы, быстро и безотказно работал коммутатор, моментально находились всякие справки и документы, и сам он чувствовал себя молодым и всемогущим.
Так было днем. А вечером он бродил по своей холостяцкой квартире, как неприкаянный, и ни к чему не лежали руки, и глаз ничего не радовало, и душе было одиноко и больно. Хотелось напиться, но дома ничего спиртного не оказалось, а идти куда-то было лень.
Так было вечером. А ночью он понял, что все эти дни ни минуты не был порядочным или благородным человеком, а был лишь великим эгоистом, потому что все, сделанное им для этой женщины, в сущности, делалось для него самого: он хотел видеть ее своей, он влюбился и оттого стал добрым и благородным. Признать это было тяжело, но зато все встало на свои места. И дело было только за временем. Время же работало на него.
К усыновленному был добр не по долгу, а по чувству, тем самым, если бы даже и специально хотел, то не сумел бы сильнее привязать к себе жену. Они смогли так наладить свою семейную жизнь, что тот, другой, никогда не вставал между ними. Он исчез по ту сторону живого мира и превратился в частичку большой, недоступной тайны, которая сама была реальной лишь постольку, поскольку временами проявляла себя холодными чеканными фразами в уголках газет или в лаконичных сообщениях радио. Иногда где-то рядом - в соседнем подъезде или кабинете - исчезал человек. Только на некоторое время стекленели от недоумения глаза знавших его близко.
Но очень уж странная была эпоха. Люди знали и не знали, догадывались и не догадывались, верили и не верили. Можно только сказать, что то, во что они верили, было несоизмеримо больше того, в чем они допускали сомнения. Столь необъятен и величествен был предмет их веры, столь всевластен он был в системе людских взаимоотношений, что почти полностью подменял собой всякое индивидуальное чутье, всякие личностные критерии. Им определялось все, даже малозначительные элементы морали. Вырабатывался какой-то удивительный социальный феномен, воплощающий в себе одновременно настоящее и будущее, цель и средство, веру и знание. Когда-нибудь этого величественного и чудовищного идола назовут социальным Нарциссом и будут правы уже потому, что так оно и было: идол не только жил и действовал для себя и во имя себя, но он еще и был патологически влюблен в себя и ревнив к самому себе, и не существовало такой жертвы, которую он бы не принес ради сохранения образа своего. Идол был фантастичен. У фантастики есть пределы, за которыми кончается возможность подобрать символы для ее понимания. И тогда в человеческой психике происходит смещение. И тогда фантазия воспринимается как вероятное и даже как действительное.
Фантастичность идола была как раз таковой. Против него были бессильны и доводы разума и доводы фактов. В природе человека склонность к чуду и жажда чуда. И это правомерно. Чудо было. Но в суете люди забыли о нем, а потребность осталась. И тогда они сами стали его творить по способностям и по потребностям. И творят до сих пор. И много уже натворили.
А где мерило ответственности? Если только в сумме последствий, то печально, потому что последствия всегда могут быть поняты без всякой связи со своей причиной, и значит люди никогда ничему не научатся. Черпать им тогда беды свои из бездонного колодца фантазий и утопий, каяться им и расплачиваться без конца своими судьбами и судьбами своих детей. Никто не скажет им - виноваты они или не виноваты. Кто же возьмет на себя такую смелость? Разве посторонний? Но какое дело постороннему до чужой боли?
...Два человека встретились в мире, когда в нем, как факир под маской, ходила от дома к дому, собирая обильную дань, непонятная и непознанная беда. Они сделали вид, что не знают о ее существовании, и даже убедили себя в этом. Они выпололи из своей жизни все, что напоминало им о ней... Не осталось ни фамилии, ни отчества, осталась только где-то в старых вещах потускневшая фотография в старомодном паспарту.
Наивные эгоисты! Они не учли случайность. В один летний день случайность подкатила к калитке их дома на легковой машине. Оказалось, что тот, кого они когда-то принесли в жертву, и о ком упорно забывали в течение многих лет, не забывал о них никогда. Память о них была для него все эти годы единственным лучом, согревающим поруганную душу и измученную плоть. И когда наступил предел терпению и надеждам, человек решился на отчаянный шаг. Он сказал себе, что должен увидеть сына и ту, которая предала его. Он должен увидеть их, потому что начинал сомневаться в их существовании. Он должен увидеть, а там - будь что будет...
Приехавший на легковой машине капитан просил сразу сообщить, если этот человек появится в их местах. Капитан хотел и сына подключить к делу, но отец категорически возражал, даже запретил. У него было много причин для этого, из которых, однако, он ни одной не смог бы вразумительно объяснить. У капитана причин не было. Дело для него было прежде всего. И он поступил по-своему...
Однажды, вернувшись с реки, отец и сын нашли мать заплаканной, даже, как показалось отцу, испуганной. Когда остались вдвоем, она, прижимая к губам платок, прошептала:
- Он был здесь... Я разговаривала с ним...
- Чего он хочет?
- Увидеть сына.
- Что ты сказала ему?
- Я просила его уйти...
- А он?
Она упала на стул, плечи ее затряслись.
- Он говорит... как же так... Он говорит, что ни в чем не виноват... что я его предала...
- Где он?
- Не знаю... ушел...
Некоторое время они молчали. Потом он сказал:
- Они не должны встретиться. Я буду звонить в город...
Она бросилась к нему, схватила за руку.
- Нет! Нет! Не делай этого!
- Почему? Ты хочешь, чтобы всё развалилось?
Она прильнула к его плечу, рыдала и повторяла только:
- Нет! Нет! Я не знаю! Я ничего не знаю... Он был такой...
Рыдания не давали ей говорить. Да ей и нечего было говорить.
- Что же нам делать? Уехать завтра? Но он может и в городе появиться.
Вдруг она затихла, отстранилась от него и, глядя ему в глаза, сказала, как выдохнула:
- Пусть будет, как будет...
От этих слов им обоим стало страшно, и они несколько минут, обнявшись, стояли молча на середине комнаты, пока не услыхали в коридоре шаги сына.
5
В это лето мы жили, как всегда, в деревне. Приехали туда даже раньше, чем обычно, когда северные склоны ближних гор потели розовым ароматом багульника, а южные распадки разбухали ослепительно белыми облаками черемух. Все это я видел много раз, но всегда переживал наново, а в то лето, отчетливо помню, у меня было обостренное ощущение чего-то необычного вокруг...
Всё началось через неделю после приезда. Я возвращался с реки с приличным уловом. Не успел я закрыть за собой калитку, как около нее остановилась легковая машина, неизвестно откуда вынырнувшая. Из нее вышел пожилой человек в галифе, в кителе без погон, без головного убора. Он тут же крикнул мне, как будто мы были знакомы:
- Привет, рыбак! Отец дома?
- Дома, - ответил я, пытаясь припомнить, видел ли я его когда-нибудь. Нет, я его не видел.
Отец немного удивился и тотчас же провел его к себе в кабинет. Мне было очень интересно, что это за человек, я несколько раз проходил мимо кабинета, и то, что я вдруг услышал, поразило меня. Они, видимо, уже заканчивали разговор, потому что стояли у самой двери.
- Вы преувеличиваете, - говорил приезжий. - Он у вас уже взрослый и способен всё понять. Я в его возрасте...
Тут отец перебил его. Причем таким тоном, какого я никогда не слышал.
- Ни в коем случае. И больше не будем говорить на эту тему!
Я успел вовремя увернуться за угол, как они вышли.
За обедом приезжий много говорил, рассказывал забавные истории о рыбаках и охотниках, хвалил мамину кухню, но, как мне показалось, чаще всего глядел на меня, а один раз даже подмигнул мне. И сделал это так, что ни мать, ни отец ничего не заметили. Я знал лишь его имя, кто он такой, я не знал, а спросить не решался, потому что любопытство есть порок, а пороки я себе воспрещал.
Тут же, за обедом, приезжий изъявил желание остаться у нас на день, чтобы сходить на рыбалку, при этом он вопросительно, как бы спрашивая разрешения, взглянул сначала на отца, потом на мать.
"Конечно же, оставайтесь", - торопливо ответил отец, и в этой торопливости я отчетливо услышал настороженность и недовольство. Но это услышал только я, так как хорошо знал все оттенки его голоса. Приезжий ничего не заметил и сразу обратился ко мне по поводу снастей, времени, условий рыбалки, то есть у нас завязался чисто профессиональный разговор, за которым, почти не скрывая беспокойства, следил отец, о чем-то все время усиленно раздумывая. Я был почти уверен, что рыбалка придумана ради меня. Но причем здесь я? Короче говоря, в доме поселилась тревожная, романтичная, подмигивающая на один глаз тайна. И эта тайна про меня, только про меня. С детства у меня очень сильно было развито воображение, но на этот раз оно работало вхолостую, и оттого тайна становилась еще более таинственной. У меня начисто пропал аппетит, и ночь я кое-как продремал до четырех утра, хотя, если говорить откровенно, в таком раннем подъеме особой нужды не было. Но я принципиальничал, и в половине пятого мы, то есть отец, приезжий и я, уже топали, поеживаясь от утренней сырости, по узкой, глубокой тропинке, которая всеми своими выкрутасами копировала характер горной речки, скатывающей-ся в нашу черемухово-багульничью долину с гор, воткнувшихся самыми дальними вершинами в северный горизонт. В речке ловился хариус, рыба привередливая, капризная. От любителя требовались терпение и навык. Однако я скоро, к огорчению своему, убедился, что наш гость этими качествами не обладает. Он много суетился, без умолку говорил, лез под руку, в общем изрядно мешал, особенно мне. Но я чувствовал, что дело здесь не в рыбалке, что он хочет со мной поговорить. Отец, видимо, тоже догадывался об этом и потому не оставлял нас одних, хотя по условиям ловли лучше рыбачить в отдалении друг от друга.