Когда Алишар с гостями вышел на плоскую крышу, он остановился в изумлении и восторге: там, где вчера был простой зеленый луг, теперь виднелась пестрая нежная буква, каждый завиток которой был разного цвета и ласкал глаза своею прелестью.
Призвав меня наверх, господин поцеловался со мною, снял перстень с пальца и, давая его, сказал:
– После пира ты узнаешь мою благодарность. Вечером Жак надел голубые шальвары, желтую куртку, голубой с белым тюрбан, тщательно вымылся и, взяв в руки золоченую палочку, пошел к дому в сопровождении шести поварят, высоко державших блюдо с пестрым павлином. Когда птица из тонкого позолоченного теста была поставлена перед Алишаром, Жак, после обычных приветствий, ударил в нее палочкой, и хрупкие осколки обнаружили внутри диковинной дичи чудно построенный из марципанов дом, точно изображавший жилище нашего господина. Окна из розовых леденцов блестели при свечах, а два ручья зеленого и алого сиропа сбегали непрерывно, сливаясь в слоеном бассейне. Жак отворил главную дверь, откуда вылетела уже живая на этот раз птица, неся в клюве большое сверкающее яйцо на зеленой ленте; поднявшись над сладким дворцом, она уронила свою ношу, и рухнувший миндальный купол выпустил двадцать канареек, по числу гостей, каждая с круглым яичком в клюве на розовых и желтых ленточках. Будто танцуя какой-то сложный танец или как солдаты при разводе, розовые полетели к сидящим налево, желтые – направо и, сложив перед каждым из обедающих по пирожку в виде круглого цветка, что прежде приняли мы за яички, вспорхнули на приготовленный обруч над столом и там согласно запели.
Хозяин и гости несколько минут молчали, словно околдованные, наконец господин вскричал:
– Отпускаю, отпускаю на волю! Вы не рабы мне больше, а товарищи. Дайте им лучшее из моих платьев, и пусть садятся трапезовать и веселиться с нами!
Мы поцеловали руку Алишару, переоделись в дорогие одежды и праздновали всю ночь снова засиявшую звезду султанского кафешенка, но на следующее утро, переговорив между собою, мы попросили у господина позволения остаться при нем, чтобы, будучи уже свободными, продолжать свои прежние занятия по доброй воле. Хозяин был, по-видимому, тронут нашею привязанностью и щедро одарил нас. Я нашел случай послать письмо в Портсмут, а мой товарищ, научившись стряпне, пек пирожки, которые я носил в город на продажу в свободное время.
Я не был слишком огорчен, долго не получая ответа от мистера Фая, так как действительно привык к господину, притом же в это время случилось одно событие, приковавшее меня крепко к Стамбулу и толкнувшее меня впоследствии к дальнейшим скитаньям.
Однажды, когда я стоял со своим лотком на перекрестке двух узких улиц, я увидел, как вдруг вся толпа хлынула в боковой переулок, будто стремясь к какому-то диковинному зрелищу. Мальчишки кричали, убегая за угол, женщины, забрав грудных младенцев, спешили туда же, купцы вышли на порог своих лавок, и погонщики тщетно били ревущих ослов. Из переулка же доносилось щелканье бичом и крики: «Дорогу, дорогу!» Меня прижали к стене, и я не мог двинуться ни взад, ни вперед, пока людской поток снова не вернулся к месту, где я стоял.
Все бежали за белою лошадью в зеленом чепраке, на которой сидела женщина в турецкой одежде, но с незакрытым лицом. Рыжие волосы, заплетенные в мелкие косички, спускались из-под оранжевого тюрбана с павлиньим пером, губы были плотно сжаты, лицо – без кровинки, рука крепко сжимала поводья, а узкие сапфирные глаза глядели прямо, будто не замечая шумной толпы. Лошадь медленно ступала, высоко подымая ноги, а четыре негра впереди расчищали путь, щелкая красными бичами и крича: «Дорогу, дорогу!»
Женщина сидела неподвижно, будто истукан, даже широкий плащ, скрывавший ее плечи, густо-синий с желтыми разводами, не шевелился.
В общей суматохе меня сильно толкнули, так что я упал на свой лоток, заботясь только, чтобы самому не быть раздавленным, как мои пирожки. Когда я поднялся, потирая бока, на улице уже никого не было, и только издали раздавались крики и щелканье бича.
В находившейся неподалеку знакомой лавке я узнал, что эта дама – жена богатого греческого банкира, ссужавшего нередко султана большими суммами. Там же я спросил, где живет прекрасная гречанка и как ее зовут.
Конечно, первой моей заботой было отыскать ее дом, что удалось мне не сразу и не без труда. Этс жилище было окружено со всех сторон высокою каменною стеною, из-за которой выступали ветви густых дерев, так что не было видно ни окон, ни дверей дома, расположенного внутри. Обойдя вокруг стен с одной улицы и с другой (дом стоял на углу), я мог заметить только заколоченные наглухо ворота и небольшую калитку, тоже закрытую накрепко.
И с тех пор каждый раз, что я выходил в город, я попадал в эту глухую улицу, где никто не мог купить моих пирожков, но никогда не встречал греческой госпожи. Не встречал я ее и на других улицах Стамбула. Свои чувства и действия я тщательно скрывал от Жака и от Алишара, который относился ко мне с истинной дружественностью. Ходя усердно каждый день около знакомого ограждения, я заметил в одном углу карниз посреди стены, над которым свешивалась толстая дубовая ветка. Это навело меня на мысль проникнуть в замкнутый сад этим путем, что нетрудно было привести в исполнение. Встав на карниз, я ухватился за ветку и поднялся на каменную ограду, откуда спустился по стволу на траву. Сад был не так густ и велик, как казался снаружи, но около стены было темно, сыро и журчал где-то невидный ручей; в отдалении, на солнечной лужайке, виднелось уже крыло какого-то здания.
Осторожно подползя по густой траве к расписному окну жилища, я притаился, услышав звуки гитары. Окно распахнулось, и женский голос запел; слова песни были турецкими, так что я понял их смысл, хотя, признаться, его там было немного. Насколько я помню, приблизительно было в таком роде:
Солнце зашло – милый пришел,
Солнце взошло – милый ушел.
Солнце взойдет – милый уйдет,
Солнце зайдет – милый придет.
Небо бледнеет – сердца бьются,
Небо алеет – слезы льются.
Небо заалеет – слезы польются,
Небо побледнеет – сердца забьются.
Когда песня смолкла, я поднялся на цыпочки и взглянул в покой, который оказался пустым. Я перелез через подоконник и очутился в комнате, поразившей меня своею обстановкой. Вдоль стен стояли высокие сундуки, покрытые коврами, высокая конторка помещалась у окна, а в углу висело несколько изображений святых, потемневших от древности, с большой зеленой лампадой перед ними. Несмотря на полдень, в доме было темно и прохладно, пахло кипарисовым деревом, ладаном и почему-то – анисом. Я просидел не двигаясь часа три, как вдруг ковер, закрывавший дверь в соседнюю комнату, распахнулся, и я увидел гречанку; она открыла длинный ларь и начала перебирать какие-то ткани, не замечая меня, но мой невольный вздох и скрип сундука, на котором я пошевелился, привлек ее внимание. Быстро захлопнув крышку ларя, она вскочила, уронив с колен вынутые материи. Прижав руку к сердцу, женщина долго молчала, наконец произнесла:
– Кто ты? зачем ты здесь? ты – вор? пошел вон.
Я подошел к ней и хотел взять ее за руку, но гречанка, отступив, прошептала:
– Не трогай меня, а то я закричу! Чего тебе нужно?
Тогда я объяснил ей все: как я ее увидел в первый раз, не мог найти покоя, пока не достиг того, чтоб говорить с нею, видеть ее. Прищурив сапфирные глаза, зеленоватые от света лампады, дама промолчала, потом тихо спросила:
– Ты – садовник, что живет у султанского кафешенка?
– Да, это именно я, – ответил я, несколько удивленный.
– Ты очень самонадеян, юноша, как я посмотрю, – продолжала она, не то ласково, не то презрительно усмехаясь. У нее был ясный и сухой голос, более похожий на гобой, чем на звук человеческой речи. Я подумал, что она намекает на мое рабство, и рассказал ей, кто я и кто мои родители. Она подняла брови и медленно процедила:
– Может быть, я тебе и верю.
В это время в комнату вбежала маленькая собачка и залаяла на меня; гречанка взяла ее на руки, лаская, и спокойно заметила, взглянув в окно:
– Вот идет мой муж. Тебе от меня больше ничего не нужно? Если Андрей застанет тебя здесь, он убьет нас обоих без разговоров.
Собачонка все лаяла и ворчала, так что госпожа выбросила ее за окно в сад и, подойдя ко мне, сама взяла меня за руку и тихо сказала:
– Спрячься в сундук, я закрою его не плотно и наброшу легкую шаль вместо ковра, чтоб ты не задохся. Потом я тебя выпущу, когда настанет время. Сам не смей выходить. Мне нужно тебе сказать кое-что.
Едва успел я залезть в большой сундук по совету дамы, как вошли Андрей и собачка, тотчас принявшаяся лаять, обнюхивая все углы.
– Что с нею? – спросил грек.
– Я не знаю, жара ее беспокоит; собака мне надоела, – ответила госпожа.
– Вот как? – произнес муж и заговорил по-гречески.