— Перестанешь уж лучше говорить об этом, — вдруг рассердилась Ципка, — из этих разговоров ничего не выйдет. Я дура, что начала: я бы уже, Бог знает, где была теперь. Несчастная жизнь моя! Бросить детей и идти искать этому дураку работы.
Все в комнате замолчали. Каждый сидел, опустив голову, как бы стыдясь взглянуть другому в глаза.
Ципка быстро оделась, набросила шаль на голову и, наказав Ханке смотреть за Розочкой, вышла.
— Не знаю, куда она побежала! — обратился Иерохим к Зейлигу. — Бросила детей и пошла! Что я буду с ними делать?
Хромоногая Любка, сидевшая, по своему обыкновению, на подоконнике, подле Иерохима, при словах последнего вспомнила, что она еще не ела, и расплакалась. Иерохим при виде слез вдруг съежился и засуетился подле девочки.
— Ну, что вы скажете о моей жизни, Зейлиг, — произнес он, — а? Был ли один человек на свете несчастнее меня?
— Ты говоришь, как дитя, Иерохим, — примирительно ответил Зейлиг. — Разве здесь есть жизнь? Здесь разве наша жизнь? Тут только вещи и ничего больше. Вещи немножко хуже, немножко лучше, но это все равно, Иерохим. Если и Лейзер ест серебряными ложками рыбу и мясо, а ты только селедку, то разве это что-нибудь значит? И селедка, и мясо, и ты, и Лейзер, — все, все обратимся в ничто. Это есть ничто, и в ничто обратится. Вверх, только вверх нужно смотреть.
— Э, — махнул рукой Иерохим, — видно, вы никогда детей не имели, если так говорите! Если сердце болит, так оно болит! Несчастная эта Ципка и дети. Разве она не права? На что я гожусь? Работник ли я хороший, голова ли у меня хорошая? Если бы я только Бога не боялся, я бы давно уже на себя руки наложил. Когда человек не умеет зарабатывать, он не должен жить.
Иерохим поник головой. Несколько секунд длилось тяжелое молчание. Зейлиг засыпал новую щепотку в нос и на этот раз глубоко затянулся.
— Все это слова, Иерохим, и больше ничего, — наконец произнес он. — Слова или вещи, не все ли равно? Я же тебе сказал, что и в горе, и в радости надо стоять над вещами. Никогда не нужно забывать, что все, что ни делается здесь, проходит, как день, и никогда уже больше не вернется. Никогда уже не вернется, Иерохим. Зачем же убиваться над этим. Главное, только не нужно забывать, что во всем, что бывает, нужно искать руку Всевышнего. В этом цель нашей жизни! Нужно искать Его и Его. А для этого тебе даны вещи. Все, что делается здесь, на земле, все это тайна без начала и без конца, и весь смысл, вся радость человеческая, чтобы понять эти тайны, ибо везде и во всем Тот, имя Которого мы недостойны произносить. Один мучается, другой радуется, один болен, другой здоров, одному холодно, голодно, другой сыт, обут, одет, но это, Иерохим все равно. Все это вещи и ничего больше. Так, значит, хотел Всевышний, и так оно должно быть. Сегодня ты без работы, — это хорошо, мудро. Дети твои будут голодать и мучиться, — это тоже хорошо; Ципка будет бегать, искать и, может быть, напрасно — и это, Иерохим, хорошо; все, все хорошо, все имеет великий смысл, и этот смысл нужно стараться уловить. В этом — смысл жизни человека. И тогда только ты победишь временное, бренное и станешь приближаться к вечному. Что такое голод, болезнь, смерть? Это ничего, говорю я, Иерохим, и мне хорошо, ибо ничего оно и есть. Я стою над вещами и ищу в них единый смысл, и когда мне иногда случается собрать все нити, я знаю, что я человек, и радуюсь постижению Всевышнего. Например, в доме пожар. Вещи начинают гореть, и, если люди не ушли, то они тоже сгорят. Что это значит? Глупые люди плачут, а я стою над вещами и знаю, что Всевышний сделал так, чтобы вещи сгорели, чтобы этот дом сгорел и люди его. Но что за беда? Это горит, — пусть, пусть; что возможно — то все равно будет спасено, но этого хотел Он, а Он разве что-нибудь делает на ветер? Так и с тобой. Почему ты портной, а не купец, и плохой портной? Я стою над вещами и знаю, что это Он делает, и так, значит, и нужно. Ципка тут руки ломает, дети плачут, а я ищу Его: может быть, это для того, чтобы ты завтра нашел мешок золота и больше обрадовался? Разве я знаю?
Зейлиг, сильно утомленный, замолчал, Иерохим не сводил с него глаз.
— Я не хорошо понимаю, что вы мне сказали, Зейлиг, но если бы было так, как я понимаю, то света не было бы. Разве я могу не чувствовать когда мои дети голодны?.. Для чего же бы я работал тогда? Хорошее бы было дело! Я этого не понимаю, Зейлиг, у меня голова разболелась от ваших слов… Что значит "хорошо", если мне больно, или если мои дети умирают с голода. Сам Бог ведь плачет над этим. Разве вы этого не знаете? Хорошо это говорить вам, а не мне. У вас никогда не было детей, не было жены, вы всегда сидите в синагоге, и о хлебе вам не приходится думать, ибо о вас думают другие. А кто обо мне думает? Как же вы можете знать, что случается с людьми? У меня совсем голова разболелась от ваших слов.
Иерохим отвел глаза, точно ему что-то стыдно стало. Потом вдруг выговорил с тоской:
— Бог знает, где теперь Ципка,
Зейлиг бережно поднялся, спустил полы сюртука, смахнул платком с груди табак и, подойдя к дверям, произнес:
— То, что ты сказал, Иерохим, не стоит и медного гроша, я тебе это говорю… Все, что делается здесь, на земле, два раза не повторяется, и потому нужно не плакать, а ловить это и стараться понять, ибо, кто хочет быть подле Всевышнего, должен во всем искать его указаний. Все же, кроме этого — веши и ничего больше.
Зейлиг высунул сначала голову, потом с усилием просунул плечи, точно Иерохим втискивал его в проход, а затем уже и вынес ноги.
Иерохим долго следил в окно, как медленно удалялась фигура Зейлига.
* * *
И вот началась эта каторжная жизнь: Ципка без устали с утра до вечера хлопотала в среди таких же бедняков, как и она, рассказывала им о своем несчастии, передавая и чем она была, и что такое Иерохим, и сколько у нее детей, и чем она больна, и чем болели дети, и кто такие Бейла и Фейга, вызывая своими стонами, слезами и глубокой искренностью участие и ласку. Перепадала ли ей кой-какая работа, она сейчас же, хотя бы это было на другом краю города, бежала домой, передавала ее Иерохиму, быстро осматривала детей, хозяйство, все это проделывая исступленно, почти с ненавистью, и убегала опять просить, унижаться. Иерохим тоже помогал ей и, в свою очередь, искал работы, но из его поисков никогда не выходило толку. Если он находил что-нибудь, то непременно у такого бедняка, который, наверно, не уплатит.
За хозяйством теперь присматривала Ханка.
Но как ни билась девочка, чтобы поддержать какой-нибудь порядок в комнате и не дать упасть хозяйству, — она неизбежно уступала натиску нищеты. Помощи ждать ей не откуда было. Хромоногая Любка неизменно сидела молча на своем месте подле Иерохима и, редко выглядывая во двор, постукивала своими худыми пальчиками по стеклу. О чем думала эта молчаливая девочка по целым дням? Тоже о голоде, о нищете или о своем недостатке, навсегда пригвоздившем ее к одному месту? Думала ли она о будущем, о прошедшем? Она всегда молчала, такая серьезная, недоступная, и только когда голод сильно донимал ее, она начинала без жалоб плакать.
А бедная Ханка надрывалась над хозяйством и мало-помалу становилась злой, едкой, похожей на мать.
Теперь они уже вовремя не пили и не ели, питались случайно. Комната опустилась как-то и загрязнилась. Каждый уголок по-своему плакал. Там Розочка валялась на полу, одетая в одну рубашонку, пачкалась в грязи, которую жевала вместе с коркой хлеба, положенной в ее ручку Ханкой. Немножко поодаль сверкала лужица грязной воды, вылившейся из корыта, в котором стирала та же Ханка; в другом углу всегда сушилось какое-нибудь белье; Иерохим сидел грязный, полуодетый, босой, с ввалившимися щеками, молчаливый… Кратковременное оживление и кое-какой порядок наступал все-таки вечером, с приходом Ципки… Заморенная, едва держась на ногах, она с последней энергией набрасывалась на ненавистную ей грязь и чистила, выметала, купала детей, понукала всех в комнате помогать ей. Потом начинались разговоры, знакомые разговоры, долгие, бесполезные, раздражавшие.
А поговорить, действительно, было о чем.
За квартиру за прошлый месяц не было уплачено, а теперь надвигается и второй. Хозяин выходил из себя, грозил выбросить на улицу и даже собирался прибегнуть для этого к законной власти. На Ципку эта мысль действовала, как удары палкой по голове. Она вызывала в ней судороги, упрямое желание кричать, вопить, драться. Но как ни билась она, как ни урезывала расходы, нужных денег не удавалось собрать. Одно время она бегала по городу с дикой мыслью найти четыре рубля на улице и, как помешанная набрасывалась на каждую цветную бумажку, попадавшуюся ей на пути. Иерохима в эту пору она ненавидела до исступления. Вид детей вызывал в ней одно только желание — перерезать их до единого, чтобы не распложались нищие. Минутами на нее находил столбняк. Тогда ей надоедало двигаться и слоняться, и по целым часам она оставалась на одном месте, подперев подбородок руками, и куда-то бесцельно глядела.