Наконец, граммофон закозлил, заикал и остановился. Матросы стали догадываться:
- Может быть, это варган, - говорил один, - я вот такой однажды в трактире слышал.
- А может, эхто вовсе волынка.
- Не похоже. Эхто, должно быть, не играют, а поют. Какие-нибудь староверы поют...
Я вдруг вспомнил и сказал:
- Не играют и не поют. А это дудят владимирские рожечники. Поглядите на пластинке, наверное, есть надпись.
Оказалось, что я не ошибся. Надпись там гласила "Владимирские рожечники". Никто изо всей компании во Владимирской губернии не бывал и рожечников не слышал, и мне пришлось о них рассказывать.
Я тогда, лет двадцать тому назад, обмерял лесные площадки в некоторых волостях Меленковского уезда Владимирской губернии. Народ во всей губернии здоровый, крепкий и состоятельный. Большинство о крепостном праве и не слышали, происходили от государственных крестьян. Мужики редко дома бывали. Работали по городам, больше плотниками и мукомолами, а также сады арендовали. Деревни их были богатые. Рогатого скота множество, да не только ярославского, но и холмогорского, и даже симментальского. Выпасы огромнейшие. Заливные и пойменные луга. И сено у них было замечательнейшее. Про свое сено меленковские так хвастались: "Кабы наше сено, да с сахаром, так и попадья бы ела".
Каждая деревня сколько скота-то выгоняла? Голов триста, четыреста, а то и пятьсот! Деревни огромные были, многолюдные. Довольно того сказать, что наемный пастух от общества, в среднем, по более пятисот целковых за лето получал. Жалование прямо министерское! Расходы у него были только на собаку, да на подпаска, да на коровьи лекарства. Харчился же он дарма: в каждой избе по очереди.
Летние дни ужас какие долгие. Волки летом телят не режут, боятся людей потому, что на полях круглый день работа; к ночи же скот в хлева загоняют. Что им, пастухам, целый день от скуки делать? Вот и плетут они лапти. Где березового лыка надерут грубого, а где попадется и липовое; оно куда мягче и на ходу ногу веселит. На разные способы ухитрялись ковырять кочедыком, но хитрее плетения не было, чем мордовское. Недаром даже такая поговорка составилась про людей, которые сами себе на уме: "прост-то ты, милый, прост, а только простота твоя, как мордовский лапоть, о восьми концах".
А еще пастухи, от нечего делать, собирали на дорогах всякие разные ходячие напевы для своих дудок. Ох, на проезжей дороге чего только не наслушаешься! Идет солдат отставной на родину - поет. Ямщик продольный катит - поет. Цыганский табор тащится - и там песня. Ребята деревенские вернутся к осени из Москвы или Питера - опять новые песни. Прежде ведь вся Русь бродила и пела... А у пастухов уши-то привычные, захватистые. Всю жизнь пасут они на широких просторах. Им не в труд, а в удовольствие новый напев поймать. Были и такие молодцы, что сочиняли песни от себя, да еще умудрялись играть их на два, а то иногда и на три голоса: инструменты у них были - самый тонкий и чистый свирель; погуще и попечальнее жалейка, потом еще дудка, а самый главный рожок: из коровьего пустого рога его мастерили, и бывали они разной величины и разных ладов. Иной уж надо было называть не рожком, а рогом.
На обширных смежных пастбищах, случалось, встречались пастух с пастухом и давай играть друг перед другом на разные голоса. Коровы обступят их, смотрят черными мокрыми глазами, а потом давай разбредаться мало-помалу вширь, пока пастух не выпалит из пастушеского кнута и не закричит звонко: аря! аррря! А собаки давай коров за ноги кусать, только никогда чужую не тронет, а непременно свою норовит попугать. Так и сведут свой скот опять в кучу.
Начинали пастухи свою работу после Юрьева дня, в конце апреля, а кончали осенью после Покрова. Тогда и расчет получали: от полтинника до рубля за голову. Куда они потом девались, в каких щелях зимовали, кажется, никто не знал.
Но был у них один почтенный старый обычай: окончив пастьбу, надо было прежде, чем разбрестись по домам, обязательно завернуть в богатое и большое село Меленковского уезда - Сербово в положенный пастушеский день, в который искони веков, год за годом, происходили состязания между искусниками играть на рожках и жалейках.
Я и сам видел этот праздник. Очень занятно!
Воскресенье. Ясный холодноватый денек, небо тоже холодное, синее, без единого облачка. В полях тихо и пусто, все выкошено, сжато, свезено в амбары. Белые паутинки, "бабье лето", плывут в воздухе. Боком-боком бежит и крутится "перекати-поле". Тишина...
Послал Бог урожая. Сладко отдыхает мужик, отирая вспотевшее почернелое лицо. Благодать!..
По всем дорогам, ведущим в Сербово, тянутся пастухи так разряженные, что их и не узнаешь. Белый армяк надет только на одно, на левое плечо, а с правой стороны волочится рукавом до земли. Шляпы новые, поярковые гречушником, поля повязаны яркими лентами. Идут, длинными коровьими бичами щелкают, как из ружей палят.
Так и сходятся они не спеша в селе Сербове у знаменитого каменного колодца, выкопанного, говорят, за тысячу лет до нас, в ту пору, когда русские христианством еще не просветились, а были язычниками... Эна, с каких годов повелись пастушеские дни!
Сойдутся они и рассядутся; кто по краям колодца, кто на старой каменной замшелой скамье, кто просто на гладко убитой земле. А тут их обступят кругом сельчане, впереди старики.
Раньше, говорят, на пастуший день издалече приезжали любители рожечной музыки. Не только из Владимирской губернии, но, сказывают, из Сергиева Посада, из Хотькова и даже из Костромских краев.
Ну, сначала, конечно, тары-бары, степенные хозяйственные разговоры, про скот, про рожь, про овсы, про озими... Потом уж, как-то сама собой появлялась и водочка и бублички на заедку. Мужик после урожая щедрый бывает. Впрочем, пьют в этот день не безобразно, а с толком, умеренно, чтобы не испортить праздника. По-настоящему-то пастухи выпьют завтра, на росстанях, и пойдут по домам, покачиваясь.
А тут, глядишь, два подпаска заиграли. Один на свирели, другой на жалейке, и так ловко друг к дружке приладились, что радостно слушать, до чего у них чисто и нежно выходит. А затем уж и большаки вступят. Потом и у стариков ноздрю разъест. Играют и поодиночке, и вдвоем, и втроем, и вчетвером. А старинные песни ведут все полным хором. Например: "Долина, моя долинушка, раздолье широ-о-о-окое". Старинчатая, славная песенка... Тут уж мужики и бабы начинали оделять рожечников небольшими подарками: кому кумача кусок, кому трубку для махорки или кисет, кому варежки вязаные, кому онучи теплые... А день уже спадает, спадает...
Дни теперь укоротились, зато ночи длинней становятся. Солнышко село за село. Закат малиновый, небо в зелень ударилось и на нем звездочка серебряная задрожала. Пахнет по всем улицам молоком парным; коровий навоз гвоздичкой отдает. Дымом и варевом тянет изо всех труб. Ужинать пора. Дети уже по домам разбежались. Зовут рожечников ко столу. "Милости просим нашего хлеба-соли откушать..."
- Вот и все, - заключил я. - Простите, что не больно ладно рассказал. И доброй ночи вам. Позвольте-ка мне моего Робинзона.
Я ушел в свою большую комнату. Я уже предвидел, что мне очень долго не заснуть; сел у окна и растворил его широкие рамы и залюбовался на потухавший вечер. Прямо передо мною, на той стороне Невы, возвышался красный дом английского посольства, освещенный ярко уже не видимым для меня вечерним заходящим солнцем. Казалось, что весь он был построен из тонкого полупрозрачного сердолика и освещен изнутри, как в праздник, тысячами огней. И тут же я заметил удивительную волшебную особенность зеркальных стекол огромного окна: когда я медленно поворачивал правую раму, то передо мною так же медленно проплывал, отражаясь в стекле, левый берег Невы, а когда левую - то правый. Прошел мимо меня, отраженный в чистом зеркале буровато-зеленый Литейный мост и деревянный Дворцовый и высокогорбый Троицкий, и прекрасные линии Николаевского. Между мостами проходила вся прелесть и все изящество Петербурга, этого красивейшего из мировых городов: ростральные колонны Биржи, Академические Сфинксы, купол св. Исаакия Далматского, Петропавловский шпиль и Адмиралтейская игла, и вздыбленный конь под Великим Всадником, и легкая красная громада Зимнего дворца, и спокойно-воздушный белый силуэт Смольного института...
Совсем близко и слева от меня простирался Летний сад с часовенкой впереди. Весь он был молодой, еще сквозной радостной зеленью. С его статуй уже были сняты зимние досчатые покровы, и они стыдливо белели сквозь нежный убор весенних еще клейких листьев.
И внутри зеркала Летний сад казался как будто бы глубже, четче и интимно-волшебнее, чем в действительности. Кабачки-поплавки тихо качались у причалов, и в них уже зажигались огни.
"Эх! Хорошо бы было поесть там раков!" Легонький невский пароходик пыхтел, собираясь отойти оттуда, и финский мальчуган-юнга кричал на всю Неву пронзительным и ужасно высоким голосом: