- Ну, а вперед?
- Вперед?
Долинский развел руками и проговорил:
- Может быть, то же самое.
- Утешительно!
- Это все равно: хорошего где взять? Анна Михайловна промолчала.
- Чего ж вы не возвращаетесь в Россию? - спросила она его через несколько минут.
- Зачем?
- Как, зачем? Ведь вы, я думаю, русский.
- Да, может быть, я и возвращусь... когда-нибудь.
- Зачем же когда-нибудь! Поедемте вместе.
- С вами? А вы скоро едете?
- Через несколько дней.
- Вы приехали за покупками?
- Да, и за вами, - улыбнувшись, отвечала Анна Михайловна.
Долинский, потупясь, смотрел себе на ногти.
- Пора, пора вам вернуться.
- Дайте подумать,- отвечал он, чувствуя, что сердце его забилось не совсем обыкновенным боем.
- Нечего и думать. Никакое прошлое не поправляется хандрою да чудачеством, Отряхнитесь, оправьтесь, станьте на ноги: ведь на вас жаль смотреть.
Долинский вздохнул и сказал:
- Спасибо вам.
- Я завтра, может быть, пришел бы к вам утром - говорил он, прощаясь.
- Разумеется, приходите.
- Часов в восемь... можно?
- Да, конечно, можно, - отвечала Анна Михайловна.
Проводив Долинского до дверей, она вернулась и стала у окна. Через минуту на улице показался Долинский. Он вышел на середину мостовой, сделал шаг и остановился в раздумье; потом перешагнул еще раз и опять остановился и вынул из кармана платок. Ветер рванул у него из рук этот платок и покатил его по улице. Долинский как бы не заметил этого и тихо побрел далее. Анна Михайловна еще часа два ходила по своей комнате и говорила себе:
- Бедный! Бедный, как он страдает!
Глава восемнадцатая
РЕШИТЕЛЬНЫЙ ШАГ
Долинский провел у Анны Михайловны два дня. Аккуратно он являлся с первым омнибусом в восемь часов утра и уезжал домой с последним в половине двенадцатого. Долинского не оставляла его давнишняя задумчивость, но он стал заметно спокойнее и даже минутами оживлялся. Однако, оживленность эта была непродолжительною: она появлялась неожиданно, как бы в минуты забвения, и исчезала так же быстро, как будто по мановению какого-то призрака, проносившегося перед тревожными глазами Долинского.
- Когда мы едем? - спрашивал он в волнении на третий день пребывания Анны Михайловны в Париже.
- Дня через два,- отвечала ему спокойно Анна Михайловна.
- Скорей бы!
- Это не далеко, кажется? Долинский хрустнул пальцами.
- Вы не боитесь ли раздумать? - спросила его Анна Михайловна.
- Я!.. Нет, с какой же стати раздумать?
- То-то.
- Мне здесь нечего делать.
"А что я буду делать там? Какое мое положение? После всего того, что было, чем должна быть для меня эта женщина! - размышлял он, глядя на ходящую по комнате Анну Михайловну.- Чем она для меня может быть?.. Нет, не чем может, а чем она должна быть? А почему же именно должна?.. Опять все какая-то путаница!".
Долинский тревожно встал и простился с Анной Михайловной.
- До утра,- сказала она ему.
- До утра,- отвечал он, холодно и почтительно целуя ее руку.
Войдя в свою комнату, Долинский, не зажигая огня, бросил шляпу и повалился впотьмах совсем одетый в постель.
- Нет! - воскликнул он часа через два, быстро вскочив с постели.- Нет! Нет! Я знаю тебя; я знаю, я знаю тебя, змеиная мысль! - повторял он в ужасе и, выскочив из своей комнаты, постучался в двери Зайончека.
- Помогите мне, спасите меня! - сказал он, бросаясь к патеру.
- Чтобы лечить язвы, прежде надо их видеть,- проговорил Зайончек, торопливо вставая с постели.- Открой мне свою душу.
Долинский рассказал о всем случившемся с ним в эти дни.
- Отец мой! Отец мой! - повторил он, заплакав и ломая руки,- я не хочу лгать... в моей груди... теперь, когда лежал я один на постели, когда я молился, когда я звал к себе на помощь Бога... Ужасно!.. Мне показалось... я почувствовал, что жить хочу, что мертвое все умерло совсем; что нет его нигде, и эта женщина живая... для меня дороже неба; что я люблю ее гораздо больше, чем мою душу, чем даже...
- Глупец! - резким, змеиным придыханием шепнул Зайончек, зажимая рот Долинскому своей рукою.
- Нет сил... страдать... терпеть и ждать... чего? Чего, скажите? Мой ум погиб, и сам я гибну... Неужто ж это жизнь? Ведь дьявол так не мучится, как измучил себя я в этом теле!
- Дрянная персть земная непокорна.
- Нет, я покорен.
- А путь готов давно.
- И где же он?
- Он?.. Пойдем, я покажу его: путь верный примириться с жизнью.
- Нет, убежать от ней...
- И убежать ее.
Долинский только опустил голову.
Через полчаса меркнущие фонари Батиньоля короткими мгновениями освещали две торопливо шедшие фигуры: одна из них, сильная и тяжелая, принадлежала Зайончеку; другая, слабая и колеблющаяся,- Долинскому.
Глава девятнадцатая
КТО С ЧЕМ ОСТАЛСЯ
Анна Михайловна напрасно ждала Долинского и утром, и к обеду, и к вечеру. Его не было целый день. На другое утро она написала ему записку и ждала к вечеру ответа или, лучше сказать, она ждала самого Долинского. Ожидания были напрасны. Прошел еще целый день - не приходило ни ответа, не бывал и сам Долинский, а по условию, вечером следующего дня, нужно было выезжать в Россию.
Анна Михайловна находилась в большом затруднении. Часу в восьмом вечера она надела бурнус и шляпу, взяла фиакр и велела ехать на Батиньоль.
С большим трудом она отыскала квартиру Долинского и постучалась у его двери. Ответа не было. Анна Михайловна постучала второй раз. В темный коридор отворилась дверь из No 10-го, и на пороге показался во всю свою нелепую вышину m-r le pretre Zajonczek.
- Что вам здесь нужно? - сердито спросил он Анну Михайловну по-русски, произнося каждое слово с особенным твердым ударением.
- Мне нужно господина Долинского.
- Его нет здесь: он здесь не живет, - отвечал патер.
- Где же он живет?
Патер сделал шаг назад в свою комнату и, ткнув в руки Анне Михайловне какую-то бумажку, сказал:
- Отправляйтесь-ка домой.
Дверь нумера захлопнулась, и Анна Михайловна осталась одна в грязном коридоре, слабо освещенном подслеповатою плошкою. Она разорвала конверт и подошла к огню. При трепетном мерцании плошки нельзя было прочесть ничего, что написано бледными чернилами.
Анна Михайловна нетерпеливо сунула в карман бумажку, села в фиакр и велела ехать домой.
В своем нумере она зажгла свечу и, держа в дрожащих руках бумажку, прочла: "Я не могу ехать с вами. Не ожидайте меня и не ищите. Я сегодня же оставляю Францию и буду далеко молиться о вас и о мире".
Анна Михайловна осталась на одном месте, как остолбенелая. На другой день ее уже не было в Париже.
_____
Прошло более двух лет. Анна Михайловна по-прежнему жила и хозяйничала в Петербурге. О Долинском не было ни слуха, ни духа.
За Анной Михайловной многие приударяли самым серьезным образом, и, наконец, один статский советник предлагал ей свою руку и сердце. Анна Михайловна ко всем этим исканиям оставалась совершенно равнодушною. Она до сих пор очень хороша и ведет жизнь совершенно уединенную. Ее можно видеть только в магазине или во Владимирской церкви за раннею обеднею.
Анна Анисимовна со своими детьми живет у Анны Михайловны в бывших комнатах Долинского. Отношения их с Анной Михайловной самые дружеские. Анна Анисимовна никогда ничего не говорит хозяйке ни о Дорушке, ни о Долинском, но каждое воскресенье приносит с собою от ранней обедни вынутую заупокойную просфору. Долинского она терпеть не может, и при каждом случайном воспоминании о нем лицо ее судорожно передвигается и принимает выражение суровое, даже мстительное.
M-lle Alexandrine тоже по-прежнему живет у Анны Михайловны, и нынче больше, чем когда-нибудь, считает свою хозяйку совершенною дурою.
Илья Макарович нимало не изменился. Он по-старому льет пули и суетится. Глядя на Анну Михайловну, как она, при всем желании казаться счастливою и спокойною, часто живет ничего не видя и не слыша и по целым часам сидит задумчиво, склонив голову на руку, он часто повторяет себе:
- За что, про что только все это развеялось и пропало?
- Да полюбите вы кого-нибудь! - говорит он иногда, подмечая несносную тоску в глазах Анны Михайловны.
- Погодите еще, седого волоса жду,- отвечает она, стараясь улыбаться.
Жена Долинского живет на Арбате в собственном двухэтажном доме и держит в руках своего седого благодетеля. Викторинушку выдали замуж за вдового квартального. Она пожила год с мужем, овдовела и снова вышла за молодого врача больницы, учрежденной каким-то "человеколюбивым обществом", которое матроска без всякой задней мысли называет обыкновенно "самолюбивым обществом". Сама же матроска состоит у старшей дочери в ключницах; зять-лекарь не пускает ее к себе на порог.
Вырвич и Шпандорчук, благодаря Богу, живы и здоровы. Они теперь служат гайдуками, или держимордами при каком-то приставе исполнительных дел по ведомству нигилистической полиции, и уже были два раза в деле, а за третьим, слышно, будут отправлены в смирительный дом. Имена их, вероятно, передадутся истории, так как они впервые запротестовали против уничтожения в России телесного наказания и считают его одною из необходимых мер нравственного исправления. Положение этих людей вообще самое нерадостное; Дорушкино предсказание над ними сбывается: они решительно не знают, за что им зацепиться и на какой колокол себя повесить. Взять тягло в толоке житейской - руки их ленивы и слабы; миряне их не замечают; "мыслящие реалисты", к которым они жмутся и которых уверяют в своей с ними солидарности, тоже сторонятся от них и чураются. Стоят эти бедные, "заплаканные" люди в стороне ото всего живого, стоят потерянно, как те иудейские воины, которых вождь покинул у потока и повел вперед только одних лакавших по-песьи. Стоят они даже не ожидая, что к ним придет новый Гедеон, который выжмет перед ними руно и разобьет водонос свой, а растерявшись, измышляют только, как бы еще что-нибудь почуднее выкинуть в своей старой, нигилистической куртке.