Рим, Рома, великий город, переплетший народы и историю, отложивший в себе дела гениев искусства, читаемых с захватом и в мои и в будущие дни, Рим сделался для меня городом Аюкелики… От бандитского притона до музея Ватикана, — все приобрело иной, упрощенный, очеловеченный, мешающий или помогающий нашей дружбе смысл. Текучая, трудовая, обыденная жизнь взяла свои права: от капеллы Сикста до рабочего, набитого рваным тряпьем и ребятами, дома установилась для меня непрерывающаяся цепь строителей жизни.
Словно в противовес моей бодрости, Анжелика становилась задумчивой. В минуты, казалось бы, самые спокойные, она поднимала голову и глазами, черными, с синевой, как у газели, озабоченно всматривалась куда-то вдаль. Знала ли она надвигавшееся на нас или предугадывала его? Ее озабоченность вспугивала и мою бодрость. Я поступил бы так, как только пожелала Анжелика, чтоб упрочить нашу связь, но я замечал, что у нее были какие-то неизбежные выводы, о которые разбивались мои предположения. Мое безумство встречалось с ее практической мудростью. Все мои разговоры о дальнейшем прерывались ею в их началах, всегда тактично, мягко, но безусловно.
До сей поры я не знал ее адреса. Обычно мы расставались на углу виа Капо-ди-Каза и переулка, пересекающего эту улицу… Анжелика была не из таких, чтоб из-за каприза или кокетства делать секреты, — значит, причины были вескими, я и не пытался проникнуть в них, но тем не менее мое самолюбие ущемлялось, да и ревность, эта спутница любви, находила себе поводы для сыска и подозрений.
Ко мне зашел горбоносый. До сей поры для меня не было ясно, была ли моя работа заказной. Он нашел большую схожесть картины с моделью. Долго сидел он пред мольбертом, вставал, отходил и снова приближался к холсту и потом произнес: «Бениссимо». Закурил трубку и подошел ко мне.
— Какая удивительная женщина Анжелика — а, питторе?! — сказал он мне. Было ли что себе на уме в этих словах, но показалось, что горбоносый намекает на что-то, словно он в курсе моих отношений с Анжеликой.
— Анжелика — прекрасный человек и прекрасная женщина… — ответил я сердечно.
— Гэ, то-то!.. — что означало «гэ, то-то», — мне было неясно, но бандит сказал это серьезно; засунул руки в карманы и отошел к окну… Потом он резко повернулся ко мне и коммерчески спросил:
— Сколько стоит? Расставаться мне с работой не хотелось, но в словах горбоносого я почувствовал право заказчика, и я сказал, что не знаю, что пусть берет он ее на память о нашей встрече. И, чтоб замять неловкий разговор, заговорил еще раз о нелепости мысли с «Ледой», что не следует ворочать кости Леонардо да Винчи.
Бандит махнул рукой и заявил, что вместо этого затеяно нечто более острое, — черт с ней, с «Ледой». И с развязностью буржуа он вынул бумажник, отсчитал 250 лир и положил на стол.
Мне стало неприятно, словно я продавал мою Анжелику, и я сделал отрицательный жест.
Бандит засмеялся и тронул меня по плечу.
— Гэ, питторе, нехорошо! Воровать не умеете, а от денег отказываетесь! Возьмите! Мало, но от души!
Он захотел сейчас же взять картину. Покуда я снимал холст с подрамника, чтоб сделать его более портативным, горбоносый продолжал разговаривать: спросил, не сержусь ли я еще на них за Кампанью? Выяснил, что охотились они в то время за другой дичью и что сумерки и спешка помешали им обнаружить ошибку, и что мой альбом и «Мадонна» Беллини установили мою несхожесть с тем нужным типом, которого они выслеживали. Утащили они меня в пещеру, опять-таки принимая меня за другого и предполагая невдалеке экипаж этого другого, да еще чего доброго с охраной…
Ошибка вышла из-за адреса в Кампанье… Свидание тому человеку было назначено в другом месте, а они перепутали… Да!
Словом, ерунда, глупость, а она привела меня к встрече с Анжеликой. Международный, какой-то политико-дипломатический шантаж (как я потом узнал из газет), а припутался я и завертелся в колесо встречи с Анжеликой…
Не была ли она же, Анжелика, приманкой для свидания там, с кем-то в Кампанье? — ревниво пронизала меня мысль.
Три или четыре дня не видел я Анжелики. Слонялся местами наших прогулок, бороздил Рим, высматривал и выглядывал каждую женскую фигуру, хоть бы чем-то напоминавшую ее. Любовь, не перешедшая в близость, эпичней и мягче действует на человека, тогда как активная, полная, подобно бешеным коням, вздымает и мчит попавшего в ее лапы. Она преувеличивает все явления, связанные с предметом любви.
В Африке, в оазисах, в центрах караванных и торговых пересечений, стягиваются всякие средства для развлечения, а в первую очередь так именуемые «улед-наили». Из далеких, иной раз бедных, заброшенных в пустыне дыр съезжаются эти разноплеменные девушки для услаждения проезжего торгового люда и под управлением старых сводней «работают». Предосудительного в этом сами девушки ничего не видят: большинство из них приезжают с целью заработка, чтоб скопить тряпки на приданое и деньги и, вернувшись к себе в захолустье, оказаться заманчивой невестой. Некоторые имеют уже своих женихов, которые ждут с нетерпением возврата своих суженых. Немногие из улед-наилей благополучно оканчивают курс таких ангажементов: которые заболевают, а которые входят во вкус, застревают в притонах, а более счастливым удается иной раз продолжить свою карьеру до Туниса, до Алжира и даже до Марселя и Парижа, но не в этом несчастье дело, а в том, что иногда такую девушку сопровождает ее жених, и на месте работы выжидает он окончания ее контракта. Он питается поденщиной, а бывает, что и невеста помогает ему грошами, либо объедками своего, от сводни, стола.
Я наблюдал таких женихов.
В горячих климатах товар показывают лицом. Свободные от занятий наили усаживаются на ступеньках узкой лесенки, ведущей наверх в гарем. Грудь и живот у них откровенно обнажены для осведомления покупателей, смазаны маслами. Специально обращена на вид татуировка их рук, обозначающая племя и происхождение. Между прочим, замечательной иногда бывает эта своеобразная геральдика геометрических и растительных арабесок, украшающая улед-наилей.
И вот у ног такой девушки лежит жених; собака у ног своего хозяина не имеет такого выражения преданности, нежности, которая сияет в глазах юноши, не отрывающегося от своей милой. Он ласкает туфлю невесты, расплывается счастьем от каждой ее улыбки. Я уверен, где-нибудь на палке отмечает он зарубки дней, приближающих к концу договор девушки с содержательницей притона, когда выйдут они из оазиса на рыхлую тропу пустыни и зашагают вдвоем к себе, чтоб больше не расставаться…
Но приходит покупатель. Юноша свертывается в сторону, чтоб дать ему дорогу, пыльный бурнус обмахивает его по лицу и разделяет с возлюбленной, которая поднимается за пришельцем.
Юноша принимает позу, в которой обычно мечтают сахаряне, — обвив руками колени и упершись в них подбородком, — и ждет. Сцена повторяется снова почти без вариаций, пока душная ночь не угомонит прохожий и проезжий люд и угомонит юношу, здесь же, где-нибудь у глинобитной стены, свернувшегося калачом по-собачьи… Это пример южного тяготения особей друг к другу. На севере существуют другого рода примеры в развитии этой темы.
Один молодой ученый, влюбленный в свою жену, в первые же месяцы после свадьбы на балу увидел, в защищенном от глаз других углу, как один из его же приятелей по университету поцеловал руку его жены не на положенном приличиями месте… Снаружи, для окружающих, не было замечено никакой перемены, — мир и счастье, казалось, по-прежнему царили в семье. Год спустя, с изысканным вниманием к беременной жене, он нетерпеливо, казалось, ожидал завершения ребенком полного уюта очага. Говорят, он, как исступленный, бросился к вынесенному для показа отцу новорожденному и будто бы болезненно вскрикнул: ребенок был брюнет, при блондинах муже и жене, может быть, и впрямь изобличал он сходство с приятелем, но муж, не заходя к разрешившейся, сейчас же оставил дом и жену навсегда…
На Корсо я увидел Анжелику. В ряду экипажей мне бросилась в глаза черная коляска и в ней неузнаваемая Анжелика — в мехах и в блеске кружев и бархата. С ней сидел мужчина в цилиндре, великолепно одетый. Не веря моим глазам, я забежал тротуаром вперед затесненных рядов экипажей. Это была она, Анжелика, на людях, хищная, недобрая, но красоты поразительной.
Костюм и лицо скрыли непосредственность ее правдивого, уравновешенного формами тела, но которая же из Анжелик была настоящая — моя или эта?…
Ревность начинается засосом под ложечкой: запустеет там, затормозит дыхание, а потом она перебросится в мозг и в нем образует дыру, в которой застреляют обида, нытье, злоба и тоска, — деваться некуда… Вещи надо принимать всерьез, но никогда трагично, — говорят французы, — все это очень хорошо звучит в спокойном состоянии, но, когда задышится кровью, как говорят мужики, тогда не до резонов. Первой мыслью моей было — бросить Рим, сейчас же уложить чемодан, ехать на первый попавшийся вокзал и пресечь всяческое продолжение и развитие событий. Нарушить сон или бред и очутиться снова в моей одинокой, вдумчивой атмосфере.