Вы стоите очарованный, благодарный, вы готовы на них молиться, и тут не то другим ветром их обдуло, не то померещилось что, но десять деревенских музыкантов валятся со своих высот и несут чушь несусветную - только и проку, что грохоту много и куражу полно, а красота там и не ночевала.
Онаке улыбнулся:
- Нуелушане, конечно, народ хитрый, умеют веселиться и живут они богато, но хороших музыкантов у них нет.
На своих осенних свадьбах колхозники каждый год гуляют по-разному. Все зависит от урожая, от настроения, от достатка родителей жениха и невесты. Случается, что и по два-три дня гуляют, а бывает, что и за один день справятся - в воскресенье рано утром начнут, а к полуночи того же дня разойдутся.
В ту осень, по расчетам Карабуша, свадеб должно было быть мало. Многие девушки-невесты поуезжали учиться, ребят позабирали в армию. К тому же колхоз пшеницу еще не выдавал на трудодни, а работы в поле было непочатый край. Кукурузу и свеклу еще даже не начали убирать.
Ну, свекла обождет - даже если и промерзнет, ее и мерзлую завод принимает, но кукурузу, святую нашу бедность, куда мы без нее!
Так думал Онаке Карабуш, но мир идет своей дорогой, что ему до рассуждений какого-то там старика. К тому же осень стояла вокруг сытая, села были вокруг богатые, что им эти кормовые початки в поле! Итак, ваше здоровье, поклон всем нашим! Села гуляли, и этому, казалось, конца и края не будет. И когда ветер дул с востока, и когда он дул с запада, и когда было полное безветрие, до землянки доходили обрывки буйных, отчаянных мелодий. Они доходили сюда хмельными, хриплыми, но шли и шли, и казалось, нет им ни конца ни края. Колхозники гуляли. Некоторые гуляли просто так, другие справляли свадьбы по воскресеньям, но потом остатки этих свадеб подминали под себя начало следующей недели. День-два они отсыпались, а уже с четверга, с пятницы опять слышны были музыканты, потому что скоро новое воскресенье, новые свадьбы, новые гулянки.
В послевоенное время в Сорокской степи часто стали поддаваться разгулу. Эти бесконечные веселья никогда не нравились Карабушу. В нем глубоко жило строгое чередование будней и праздников, установленное столетиями. После шести рабочих дней одно воскресенье, а потом опять шесть дней труда. Любой перекос его тревожил, ему казалось, что это не к добру. Теперь осень только наступила, а степь гуляла без конца. Умолкли машины в поле, на фермах стоит скот непоеный, некормленный. И кукуруза, и свекла еще в поле, а тут по всей степи из края в край сплошной хмель...
Озабоченный Карабуш прогуливался вокруг своей землянки, изредка поглядывая краешком глаза, дабы кто спьяну не спер колесо от поломанной молотилки, и сокрушался оттого, что его земляки загуляли. Сокрушался потому, что осень - это не только время свадеб и веселья, а еще и время тяжелых, трудных раздумий. Осень - это смысл целого года, хитрое переплетение того, чего людям хотелось, с тем, что им удалось. Созрело то, что так долго созревало, уродило то, что должно было уродить. Измотанная жарким летом земля начинает остывать. Стоит грустная, призадумавшись, словно хочет, собрав все свои зеленые дни от самой первой оттепели до первых утренних заморозков, решить, как же оно все-таки было - хорошо ли, плохо ли?
Это красивое зрелище - бескрайняя, отродившая, задумавшаяся степь, и, глядя на нее, подчиняясь ее духу, и самим крестьянам надлежит в это время ворошить свое житье-бытье. А думать было над чем, потому что сколько горького, сколько светлого, сколько радостного и безысходного было в одном и том же году!
А колхозники гуляли. Небо долгими неделями висело хмурое, но дождей не было, и с оголенных полей ветер гнал тучи пыли. Поля кругом лежали сиротливо, тихо, только по ту сторону оврага шуршали огромные массивы неубранной кукурузы. Онакию эта кукуруза прямо жить не давала. Каждый раз, когда выходил из землянки, он прежде всего видел перед собой это огромное поле неубранной кукурузы, и у него прямо сердце разрывалось. Кукуруза, думал он, это скромная пища, созданная богом, чтобы прокормить бедный люд. Молдаване вместе с этими зернами вышли из небытия, они сотни лет шли, держась за руки, и что случилось, почему один предал другого?!
И ведь уродила как! Высоким золотым перелеском стоят разбежавшиеся во все стороны крепкие еще стебли. Неуклюже, сыто висят крупные початки, а длинные, похожие на сабли гайдуков листья, надломленные жарким летом в знак перемирия пополам, теперь висят, качаясь на одной ниточке. Но мира нет, его нету нигде, нет его и тут, в степи, и стоит слабому ветерку ненароком завернуть в это поле - поднимется такой шум, разбежится волнами такой шорох, точно все предшествовавшие поколения хлебопашцев, обливавшие эту землю своим потом, своей кровью, теперь взывают к нам.
- О-о-олда-а-а!
Карабуша сильно тревожит, что его односельчане затянули с уборкой. Зрелище оставшейся зимовать на корню кукурузы, да еще если это встречает тебя каждый раз, когда открываешь двери, - это невозможная мука для Карабуша. Он может стерпеть от односельчан все, что угодно, может, если нужно, и в одиночку пожить, но видеть, как гибнет то, что земля дала человеку почти задаром, по доброте своей, это было выше его сил. Он не находил себе места и сам себе удивлялся, потому что ведь не он же пахал под эту кукурузу, не он сеял ее, но они все время шли вместе, народ и его поле; почему же они теперь норовят разными путями идти? И куда дойдет таким образом один? Куда пойдет другой? Обойтись друг без друга они не могут, ибо народу принадлежит вся эта земля, комок за комочком, и небо, и все теплые, весенние дожди, и грохот тракторов, и песни девушек, и все то, о чем те девушки мечтали, пока трудились на кукурузном поле. И даже то, что веками вызревало на этих полях, и даже то, что в будущих веках созреет, - все это его достояние, и потому-то Карабуш так мечется и места себе не находит.
Вечерами, накинув на плечи фуфайку, Карабуш шел смотреть, сколько она сможет еще простоять. Лето было дождливое, кукуруза вымахала в человеческий рост, и увидеть все поле целиком можно, только забравшись на высокий курган, затерянный среди этой кукурузы. Курган был древним, односельчане называли его Господарским и говорили, что под ним клад зарыт. Карабуш хоть и не верил в клады, относился к кургану с уважением, а теперь, на старости, даже сумел приспособить его к делу, Когда шел смотреть, как там кукуруза, он шел прямо к кургану, забирался, кряхтя, на него и долгими часами простаивал там, разглядывая лежавшую кругом степь, чудо его молодости, самый главный смысл его жизни. Он стоял на том кургане долго, пока не опускались сумерки, пока ветер не начинал так бушевать в кукурузе, что становилось невмоготу одинокому человеку.
- О-о-олда-а-а!!
Со временем он даже стал побаиваться входить в это поле кукурузы. Каким-то чужим, странным оно начало ему казаться, а однажды, когда взобрался на курган, ему почему-то казалось, что курган не совсем похож на вчерашний и сама кукуруза что-то не очень походила на настоящую кукурузу. Он все оглядывался и раздумывал, и вдруг все в нем замерло - ему почудилось, что и лежащая кругом степь не та, которую он понимал с детства. Она, конечно, напоминала ту, давнюю, красивую, но, если хорошенько всмотреться, это была совершенно другая степь. И стать у нее была не такая, и полет другой, и небо иначе опускалось над ее далекими кружевными горизонтами. Эта степь была помельче, похолмистей, для такого малого пространства вряд ли стоило родиться, вырастить троих детей и беречь своих музыкантов до семидесяти лет.
И все-таки он родился, и детей воспитал, и до старости дожил, и раз он это сделал, то, надо думать, вокруг него был какой-то мир, который радовался и увлекал его. Опускались сумерки, а Карабуш стоял и медленно, старательно, метр за метром разглядывал лежавшее кругом поле. Он разглядывал его, словно распахивал борозду за бороздой, и было ему горько-прегорько, потому что это лежавшее кругом холмистое поле была та самая степь, которую он помнил с детства. Только теперь она постарела на семьдесят лет, угомонилась, сникла, потускнела, и это тоже было в порядке вещей. Она рождалась заново каждый раз, когда рождался в степи человек, гуляла, росла, мечтала вместе с ним, потом помогала ему прокормить, воспитать семью, а на старости она начинала сникать, свертывать свои просторы, словно готовилась вместе с ним покинуть этот мир.
Онаке вспомнил своего отца и других чутурских стариков, вспомнил, как они в предчувствии своей кончины шли прощаться со своим полем. Тоже, видать, искали степь своей юности. Теперь пришел его черед. Ему шел восьмой десяток, и степь лежала перед ним та и уже не та, своя и уже не своя. Там, где дрожали когда-то в синей дымке дали дальние, теперь клубился туман, и чем дольше он в него всматривался, тем ближе туман к нему подступал. Закачалась, рассыпалась стройная цепочка ракит, провожавших некогда речку в дорогу. Усохли, вымерли старые степные дороги, похороненные под ровными рядами посевов. Перемучилось, перемаялось, из далеких глубин опустилось новое небо над степью. По-новому нарядилась земля, и светятся по оврагам новые деревни, и новые люди в них живут, а ему, видать, и в самом деле пора...