и незыблемые, чем камни Стоунхенжа.
Но что же все-таки потом? Явился Спаситель, но сам ничего не писал. Собрал вокруг себя компанию всякого отребья – от рыбаков до мытарей – и притчи им рассказывал, устроил скандал с почти что сознательным суицидом и был таков. Остались только тексты, которые его же ученики и передавали. Своими словами, разумеется.
И теперь, когда учение бродяги-проповедника, проникнутое величайшим презрением к земной жизни, действительно разнеслось по миру, став фундаментом человеческой культуры, все ищут истоки чуда. Где оно? В воскрешении Лазаря? В Воскресении?
Религия Рима умирала. Умерла и уже разлагалась. Но разве это может быть единственной причиной? И до, и после проповедники приходили и умирали. Мучительно и бесполезно. Время и место? Или путь? Воскреснуть в собственном теле? А зачем? Было и остается что-то еще. Что-то еще, которое помимо привычек и традиций вынимает сознание из скорлупы быта, опрокидывая в бытие. Расплывчатая надежда, которая двигается рядом с Христианством даже сквозь эпоху воцарившегося нигилизма.
Чем больше достаток, тем прочнее его скорлупа. Человеку самодостаточному уже нет необходимости искать дополнительные стимула. А самодостаточность может статься и материальной – от «Мерседеса» до золотого унитаза. Но в этом огромном человеческом муравейнике всегда найдутся судьбы с развороченным и кровоточащим духом. И даже отравившись ядом новых чужеродных культов и сект, все равно человек не может уйти от опеки эгрегора (ангелов-хранителей, если не выражаться) своего собственного народа, неразрывно связанного для русских с тысячелетней историей православия.
И потому я ходил в храмы, пытаясь угадать за вычурной декоративностью мощь духовности. А находил лишь силу традиций. Намоленные иконы не брали в себя жизнь. Там было другое, уже вне моего восприятия. Лестница Иакова, тянущаяся за пространство и время.
Она гнала меня прочь. И каждый следующий шаг делал сознание все более чуждым этому миру. Живущий во мне человек изо всех сил пытался удержать рамки окружающей действительности. Но та, другая часть моего существа все настойчивее требовала только одного: «Делай, раз ты на это способен!»
И я не лез к судьбе за разъяснениями – она этого не любит. Так и метался между смертью и бессмертием – сентиментальный убийца, зараженный толстовщиной. Жизнь окончательно запуталась. Но я не чувствовал, что хотя бы день, хотя бы час в ней оказался лишним. «О чем жалеть?!» О том, что я не превратился в каменного истукана после смерти Ники? Поигрался. Причинил боль другой женщине? Кому-то еще? Но ведь была же и радость! А все происшедшее потом? Случилось то, что случилось.
Гнусное оправдание. Но и его мне оказалось достаточным. Выходит, что я и не любил никого. Кроме себя… Но раз никого, значит и себя тоже. Игра в слова для форсу? Может быть и так. Все это было уже отчеркнуто за спиной жирной линией неопределенного цвета.
Tant mieux – тем лучше, как говорят французы. История продолжалась. И я вошел в дом и раздернул шторы навстречу хлипкому зимнему свету, скупо облизавшему стены нашего двора-колодца. Скоро новый год. Потом новый век. Новое тысячелетие. Новая жизнь.