– Danke[89], – сказала Лиза, и устало села в кресло под иконой.
Аглая Васильевна ушла и тихо притворила за собою дверь. Лиза осталась одна.
Утро… В открытое окно Лизиной комнаты густыми парами входит морозный воздух. Глухой гомон города доносится в окно.
Лиза прибрала комнату, стоит у окна, дышит морозным воздухом, слушает шумы города, и теснит ее грудь больными воспоминаниями. Плакать хочется… Слез нет…
– Лиза, ты готова?..
– Да, Аглая Васильевна…
– Пойдем, Лиза, в церковь. Богу вместе помолимся…
Церковь совсем недалеко[90]. Лиза вошла в нее за Аглаей Васильевной, робко, неуверенно крестясь. Но уже не было почему-то прежнего, самоуверенного, все презирающего, надо всем смеющегося и все осуждающего скептицизма. Уроки профессора Ротшпана остались где-то позади.
Это не был богатый еврейский темпль, куда зашла Лиза спасаться от грозы и дождя, и где познала она весь ужас человеческой злобы и ненависти, но очень бедная церковь. Большая комната с прямой аркой, светлый иконостас, простые иконы и… пусто. Будний день, все на работе. У стены, на темных лавках, старухи в черном, бедном платье, хромой старик в углу. У четырехугольной колонны, с большой, в рост, иконой Спасителя, женщина в трауре с девочкой.
С клироса несется звонкий женский голос. Молодая, черноглазая послушница в черном платочке истово, с глубокой, убежденной верой читает псалмы и молитвы.
Лиза не понимает славянского языка. Она ловит отдельные слова, старается запомнить, смотрит на румяное, молодое, с детскими в черных ресницах глазами, лицо, смотрит, как широко крестится послушница, как тщательно и низко она кланяется, и следит, как летит к алтарю ее звонкий, как журчание горного ручья, приятный, четкий голос.
– Окропиши мя уссопом и очищуся; омыеши мя и паче снега убелюся… Слуху моему даси радость и веселие: возрадуются кости смиренныя…
Из Царских врат раздался возглас:
– Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа ныне и присно и во веки веков…
Три голоса: звонкий, ведущий, чистый, послушницы; хрипловатый басок старого дьякона, и мягкий баритон полного человека в сером пиджаке, ответили дружно:
– Аминь.
Литургия началась…
Лиза отстояла службу, искоса поглядывая на Аглаю Васильевну, крестясь, когда та крестилась, становясь вместе с нею на колени. Сначала все это было неловко; казалось, что на нее смотрят, обращают внимание; с непривычки стоять, уставали ноги; но вышла на улицу на морозный воздух, под бледно-голубое небо, на снег, уже побуревший от автомобильного движения, и вдруг почувствовала себя так легко, как еще никогда себя не ощущала. Точно стала она внутри себя чистой и прозрачной, и отлетела с души жуткая тоска сиротливого одиночества.
Лиза заговорила с Аглаей Васильевной о том, что ей нужно хлопотать о работе, о службе, о заработке.
– И, полно, Лиза, – сказала Аглая Васильевна. – Тебе нужно раньше себя самое обрести, а тогда и о работе подумаем…
Лиза не поняла слова «обрести», и смущенно спросила о том Аглаю Васильевну.
– Обрести, значит, найти, – ласково улыбаясь, сказала Аглая Васильевна. – Вот мне поможешь в русской детской столовой бедных деток кормить, прибирать за ними, вот и сочтемся…
Так, тихо и мирно, и совсем по-новому, началась берлинская жизнь Лизы, и не тянуло Лизу к ее прежним подругам и друзьям, где могла она встретить или услышать о Курте.
Аглая Васильевна часто ходила с Лизой в церковь, сначала в будни, когда там почти не было молящихся и чинно и благостно служил молодой священник с бледным красивым лицом аскета, потом пошли в субботу ко всенощной и в воскресенье к литургии.
Маленькая церковь была битком набита прихожанами, прекрасно пел хор певчих, и Лиза все сильнее ощущала, как дрожат и трепещут в ее теперешней внутренней прозрачности души новые струны, будят нечто далекое, что нельзя назвать даже воспоминанием, оно точно выходит за пределы прошлой жизни Лизы, за грани ее детства. По-ротшпановки, Лиза пробовала определить это чувство: «Подсознание говорит мне о чем-то, бывшем давно и давно позабытом, о раннем моем православном детстве… Нет, это было раньше детства. Тогда какое же это могло быть подсознание? А что, если…». Шибко забилось Лизино сердце… «Неужели, это душа?»…
Под весну Аглая Васильевна с Лизой говели. Когда Лиза вошла в маленькую узкую комнату подле алтаря и стала у аналоя с крестом и Евангелием, где уже был священник, она в смущении опустила глаза и не знала, что же ей говорить. Тихий раздался голос:
– Здесь Христос невидимо присутствует и стоит между нами. Он все слышит и все знает. Каждое биение сердца вашего Ему известно и ни одна мысль ваша не утаится от Него… Веруете ли вы в Бога и Господа нашего Иисуса Христа?
Едва слышно проговорила Лиза:
– Я стараюсь верить.
– Однажды к Иисусу Христу привели бесноватого, и отец его просил: «Если, что можешь, сжалься над нами и помоги нам». Иисус сказал ему: «Если сколько-нибудь можешь веровать, все возможно верующему». И тотчас отец отрока воскликнул со слезами: «Верую, Господи, помоги моему неверию»… Захватит вас сомнение, тяжко станет вам в Мире, а молитва не будет приходить на ум, скажите с верою: «Верую, Господи, помоги моему неверию»… Вы Евангелие читаете?..
– Да, читаю.
Вот и все. Кончена исповедь. Так недолго, так просто, а почему-то еще чище стала прозрачная ясность внутри, где не гадкие, отвратительные внутренности с мерзкими химическими процессами, но где… Неужели, и точно?.. Душа?..
Со страхом и трепетом Лиза подходила к Чаше со Святыми Дарами, благоговейно приобщалась, и, когда вдруг громко, так, что она вздрогнула, певчие из угла церкви возгласили:
– Видехом свет истинный, прияхом Духа Небеснаго, обретохом веру истинную, нераздельной Троице покланяемся: Та бо нас спасла есть…
Каждое слово поняла Лиза. «Обретохом», то есть нашли, получили веру…
Опустив голову, шла она домой и думала: «Неужели и правда: нашла веру?.. Так вот, что такое вера?.. Какая это сладкая радость, какая блаженная истома и… тишина на сердце…»:
«Верую, Господи, помоги моему неверию».
В эти дни своего просветления, Лиза написала Курту. Писала она коротко, немного, даже и сухо. Сообщила о своем возвращении в Германию, в Берлин; написала, что живет она у Верховцевой, и была бы рада получить ответ от старого друга.
Ответ пришел скоро. Это было короткое письмо на официальном бланке инженера доктора Бургермейстера… Курт писал Лизе, что он очень рад, что она в Германии, где так хорошо и спокойно, а не во Франции, где могут совершаться такие ужасные преступления. Он желал Лизе скорее вернуться в Отечество: «Теперь у вас там скоро не будет большевиков и вам там будет хорошо». Он очень коротко сообщал о себе, что он на ответственном посту, счастлив быть полезным Родине и партии, что он очень занят, и навряд ли сможет приехать в Берлин навестить Лизу. «Да и нужно ли это?», – заканчивал он свое письмо.
Странно: оно не расстроило, не раздражило, даже не слишком опечалило Лизу.
Да, так и должно было быть. Игорь прав: «шляпой» оказался не Курт, но сама Лиза.
Все-таки было грустно. Старые воспоминания всколыхнулись. Защемило сердце, но вдруг точно услышала ликующий возглас хора: «Обретохом веру истинную»…
В хрустальном, неизвестном и неведомом никаким философам и физиологам, нутре что-то поднялось и залило сердце радостным теплом. Лиза вздохнула и прошептала, разрывая на мелкие части письмо Курта:
– Верую, Господи, помоги моему неверию…
И тихо-тихо стало внутри… И… прошло… Все проходит. Образ Курта умчался, исчез, испарился без боли, без страданий. Душа отвергла его, тело позабыло.
А тут приехал, окончив плавание, Игорь. Он получил отпуск на все лето, для подготовки к экзамену в высшую школу. Он готовился стать корабельным инженером:
– Это будет так нужно для России.
И Лиза, раньше так равнодушная к подобным словам, поверила Игорю.
Если сказать, что может быть такое состояние человека, когда он не знает: день или ночь, какой день, какого месяца, какое число, и где находится он сам, в каком городе, какой страны, и это не во сне, не в бредовом кошмаре, но в полном здравии, – кто этому поверит?..
Если сказать, что можно человека бросить в каменный мешок, не кормить и не поить, можно связать и обращаться с ним, как с бездушной вещью, и это не в какой-нибудь Центральной Африке, или Полинезии, среди дикарей-людоедов, или в самые темные времена средневековья, но в самой культурной и просвещенной стране, во Франции, в Мировой столице, в Париже, – кто согласится, что это правда?..
Если сказать, что в двадцатом веке и во второй его четверти, может существовать Государство, которое не только у себя, но и в дружественных ему странах, устраивает организованные убийства невинных людей, похищает их, мучает, морит голодом, и имеет для этого специальный и мощный аппарат, недоступный для того государства, где он работает, – кто скажет, что это правда?..