— Ну?
— Да, повторяю, — промокну, — поежился он, точно был под дождем уже, — деться-то — некуда.
И разбежался глазами под черным стеклом:
— А гостиница? Странный вопрос!
— Посмотрите на этот билет, — показал из-под пледа билет, — за него заплатил я последние тридцать копеек, а вы говорите!
В глазах у профессора — недоумение и потерянье стояли:
— Знакомые есть же у вас?
— Кроме тех, о которых сказал, — никаких.
— Как же, батюшка, вы, — удивился профессор, оглядывая с головы и до ног, — где же ваша дорожная сумочка?
— Нет такой — нет.
— А багаж?
— Эк сказали, — «багаж»; нет такого!
— Как так?
— А вот так вот, — изволите видеть: плед, палка!..
Профессор, сорвав котелок, посмотрел на него, вновь надел, ничего не прибавил, пошел по платформе; его карандашик катался в пустом саквояже, повешенном через плечо: чемодан (сбился сбоку и лег на живот). Он, однако, рукою ого охватил; и оглядывал желтые дали, как будто желая вполне отмахнуться от слышанного:
— В корне взять, — диковатый денек!
В атмосфере — жарня, желчина; убегало туда полотно — в ряды ив; вдруг — оттуда гуднуло: «тохтоханье» слышалось, близилось; и — прострельнула струя дымовая из ив; вот и выпыхнул ясно стреляющий центрик (огонь зажгли рано); и — черненький поезд прямою змеей, не смыкающей кольца, — глиссадой понесся; раздался размером и грохотом, явно распавшись на кубы вагонов; вот кто-то невидимый пред налетающим пыхом и пылами рельсов дзанкнул; и — рельсой сигнул; и за кем-то невидимым безостановочно перемелькали вагоны; упал на платформу почтовый пакет; и последний вагон подтарахнул особенно; можно сказать, — тенорком, припустившись за рядом вагонов, сжимавшихся быстро — размерами, грохотом; все собралось в убегающий черный квадрат, на котором ярчели (и сверху, и снизу) два красных фонарика (вечер еще начинался). Профессор подумал, что кто-то, мотаясь железными стержнями, выпохнул бешено из-за зловещего центра кровавого пекла; работал там кто-то — из центра; и — вспомнилось, как говорили, когда он был юношей: души безбожников входят в машинное пекло по смерти — работать: в доменных печах, в паровозах.
— Ну — да-с: суеверие!
Но суеверие это — понравилось; ад, так сказать, — оказался в фантазии этой культурой труда, чорт дери; он любил всякий труд; согласился бы он, если б кто-нибудь мог доказать бытие после смерти, пойти прямо в пекло; и силою жаркого пара, вращаясь в котле, — с убежденьем и рвеньем отмучиться в небом положенный срок за тасканием поезда — ну, там, Казанской дороги; так думая, мерно шагал по платформе; шагавший за ним по платформе старик выколачивал дроби губами под пледом.
Народ собирался; потели и злели — в желтине, в пылине; у всех были лица, как лица из желтого воску, готовые тут же растаять, отечь; кто-то в ветер чертакал отчетливо громко.
— Да, — быть урагану, а — туча-то, туча какая там. Голову кверху профессор поднял, нос додравши до черных очков.
— А вы кто такой будете?
— Я?
— Ну, да!
— Бывший помещик.
Лоб сжался крутою морщинкой:
— Имение было под Пензой: семьсот десятин.
— Где ж оно?
— Э, — рассказывать длинно…
Тут сделал он вид, что ему остается: посыпав главу, — пасть: испрашиться:
— Грех… Все — размотано!..
— Как же вы, батенька?
— Люди, мыслите, там всякие фразы про наш он, покой; а кончается — обыкновенно: ферт, херт; так и я: в офицерах служил; а теперь…
И подумалось:
— Все это он намекает на что-то. В толк взять — не поймешь.
Старец вгладился взором нырливым:
— У вас — нет работишки?
— Нет!
— Я пошел бы в рабы за работу…
— Ну, что с вами сделаешь?
— Было бы сухо, — проспал и на сквере я…
Тут шевельнулось: старик — бывший барин; профессор, добрея лицом, стал похлопывать пузик рукою; и видно, — с манерой, с достоинством; вот положение!
— Слушайте!..
Снова прищурился: нет же, — не жулик, внушает доверие; как-то само собой с губ сорвалось:
— Я… бы мог предложить вам ночлег на сегодня!
А как же разборка бумаг, для которой он ехал в Москву? И прислуга — в деревне; но — поздно.
— Так пустите?
Быстрым емком зажал руку: силач этот старец!
— Так пустите?
Блеском очки пристрелились искательно. Эдакий жалкий: ведь — как отказать ему?
— Батюшка мой. Ну-с: мы с вами ночуем сегодня! Ворчал про себя:
— Пригласил — делать нечего.
Ткнулся глазками: лоб — крепкий; очки — непреклонные; что-то надменное, даже жестокое в нем; а стоит — с нарочито приниженным видом; и точно для вида трясется: подметное что-то.
А старец, плеснувшийся пледом, как крыльями, — вороном белым казался; вот голову — вытянет; рот — разорвет, каркнув громко: в окрестности!
* * *
Поезд поднесся.
И бросились — вподперепод; кто — узлом; кто — корзиной: на поезд; рукой чернопалой исчеркнув, точно росчерк под подписью вычертив, — бросился с прочими; старец — подсаживал и раболепство высказывал; вганиванье в трети класс утомило; друг к другу в проходе прижало; они шпыхтели друг с другом; казалось, что также когда-то уже пропыхтели; — и будут пыхтеть.
Протолкалися в прометь вагона; стояла — жарынь; клубы пыли; означилось много мешков желтобрюхих; все — полнилось; все — барабанило; все — проседало в пылях; на узлах и на шапках — проседина белая, точно мука; из нее выжелтялися лица; оконный протер запылялся мгновенно; рванулось с тарахтом; рванулись все спины; и старец, рванувшись, сжал руку емком — очень больно:
— Простите, — развинченный я.
Они сели кой-как; и друг с другом потискались:
— Блохи!
Профессор вдруг стал почесулей; но — думалось:
— Что это он представляется?
Шло языков развязанье; и — затарахтели; пошли колоколить; всем в уши забило настойчивым трахтом; профессор сидел потеряем таким; было вовсе не весело:
— Как это вы?
— Доплясался до эдакой жизни? — с пощелком ответил. — Так: просто!
Профессор подумал:
— Раскаянья нет!
Старец, будто поняв его мысль, сделал вид, что он съежился; заговорил с неприятным таким поджевком:
— Нас грехи, — задел локтем, — доводят до бездны; за мною водился, — и локтем, — грешок: я был пьяница, видите.
— Странное видите, — думал профессор; задевы локтями опять-таки — да: беспокоили:
— Эдакий, право, зазнаишко!
— Все ж нет греха хуже бедности. — Кто-то из сумрака вытянул зелено-сизый свой нос.
С каждой станции — ввалка людей, искаженных и жаром, и пылью.
— А чем же вы, батенька мой, занимались — потом: род занятий, ремесл?
— Ремесло, говорите вы, — э, да пропойное.
— Все-таки, — думалось, — бессодержательный старец какой!
Разболтался, а в мыслях — разбродица. Что-то в манерах его жадноватое было:
— Да, — каждый из нас есть живой пример суетности: так и я: офицерская, знаете, жизнь; ну, — пошли пустяки, забобоны: бомбошки, безе (и там — далее), — что! Забубенщина! — губы поджались с грязцой очевидною, — дамочки, девочки!
«Это же, чорт побери, дерзословие», — думал профессор.
— Коньяк — забытущее зелье, манером таким из полка-то и — «фить»! Пробулдыжничал жизнь, — извините; примите таким, каков есмь; Мардонейский, помещик, на старости лет — стал Морданом, как видите! Тут же прибавил:
— По этому поводу должен сказать: еще очень недавно меня называли: дедюся, деденочек иль — дедуган; а по пьянству нажил себе морду — вот эту вот, — он показал: — стал — Мордан: дед Мордан! Грехотворник! Что? А?
С грязноватым лицом, исходящим жестокою силою блеска двух черных, суровых очков, хохотал он искуественным смехом, с искусственной удалью пальцем прищелкивал, напоминал К. С. Станиславского, великолепно сыгравшего б роль забулдыги.
И прели, и жались друг к другу; за окнами ветер желтил горизонтами: порохи, прахи и порхи. Сквозь рамы оконные дуло просейкой пылей.
— Я, простите меня — дымокур: вы — позволите?
— Сделайте милость! И думал:
— Да, в каждом движении пальца грешок выпирает. Заметил на пальце финифтевый перстень.
— Спасибо!
Мордан же поднес к папироске ладонь; и очки в густом облаке дыма просели; из облака дыма — явились вторично.
— Бывало, — «ура, дед Мордан», да — «ура, дед Мордан». Так и вы называйте, пожалуйста, — так же: «Ура, дед Мордан!»
Ногу в серо-зеленой штанине закинул на ногу; за ногу схватился костлявыми пальцами; и закачался, трясясь бородой над коленями, загиркотал:
— Кхи-кха-кхо!
Закривился беззубый не рот, а какая-то черная пасть: точно ножик пошаркивал жестко о камень точильный; и сыпались отблесков искры из черных, стеклянных кругов.