В шубе разморило всего, гнуло к земле, чуть не на четвереньках всполз на бугор. В небе, по краю бугра, тучей стоял народ.
Тишка проталкивался к барахолке. Обступила парная человечья теснота, многоустый говор, зазывы, соблазны. Баба в толстой юбке вынимала из-под себя чугунок с теплым красным соусом, в котором сочнела картошка. В широчайшем противне, который чудом держался на крошечном примусе, вплавь жарились мясные пироги. Примус заозорничал, погас, хозяин в сердцах окатил его бензином, чиркнул спичку. Пламя хлопнуло, вымахнуло в человечий рост. Тишка отшатнулся. Промахнула та самая сила,- он знал,- что работала и в машине, в железных ее мраках. "Цилиндры, цилиндры",- вспомнилось ему, и не дающая покоя язва опять заболела... Его дернула за полу молодая цыганка, растопырившаяся на корточках и перетряхивавшая между коленей белые и синие камешки. "Положи, голубь, на ручку, расскажу всю судьбу-фортуну, что тебе будет в жизни от твоих хлопот..." Тишка замешкался, перед ним встала судьба его, не решенная еще, глядящая в темень. Хотел вынуть гривенник, послушать, что скажет, что вынесет из этой темени цыганка. Но бок о бок с ним проминалось из толпы несколько парней с курсов. И Василий Петрович, кажется... Застыдившись, Тишка вильнул в сторону.
Неустанно трезвонили колокола, пропадая за базарным гамом, только ногам слышалось недряное их гудение. Чей-то нагольный полушубок мазнул Тишку по лицу. От полушубка едко и родимо пахло деревней. И вообще базар постепенно оборачивался чем-то отрадно знакомым, как будто это шумело и играло колоколами на Петра и Павла в соседнем селе Лунине. У возов по-деревенски понурились привязанные лошади, и, куда только глаз хватал, торчало воинство оглобель. Сама базарная толпа больше чем наполовину состояла из бородатых, земляных хозяев-мужиков. И парни, те же барачные, гуляли здесь по-деревенски - компаниями, кто в обнимку, выпустив из-под кепок нахальные чубы, а передовой, с видом поножовщика, нес через плечо роскошь - гармонью. Все это было свое, облегчительное, далекое от ненавистной, ехидной пронырливости Василия Петровича и прочих... И Тишке впрямь стало легче. Ехать, конечно, ехать! Он забыл и о шубе, слонялся тут, как от избы к избе, глазел, слушал. И здесь чаще всего пробивались разговоры насчет церкви. "Говорили, чугуна миллионы пудов нароют, а сами колокола снимают, эдак-то легче... зажрались, хлеб-то им не сеять, не жать..." Одна слободская, в платке и кожаном пиджаке, навившая на руку дюжины две чулков, рассказывала бабам, как милиция грянула с утра на слободу - ловить беглого какого-то попа, а кто говорит - святого, а как он не дался, улез на колокольню и пропал. А колокола звонят с этого случая сами собою, и никто не может остановить. "Звонят, звонят в остатний..." - плакался кто-то. В немолчном трезвоне над вспученным, удушливым от небывалого многолюдья базаром в самом деле чуялось зловещее... В другом месте некий, беспокойный, то и дело озирающийся человек, с домашней кошелкой в руках, советовал обступившим его мужикам послушать его - ехать вобрат непременно стадно, артелью, а то рабочие - вон их сколько нагнали! - озоруют везде по дорогам, из возов все выгребают начисто... Подальше болтали опять о колоколах, и опять о близких ветрах, о неминучей огненной напасти,- уже не в первый раз слышал Тишка, как об этом болтали. Вот и хорошо, что вовремя уедет, ускребется от беды...
За шубу ему надавали в одном месте десять рублей, да и то без охоты: время шло к теплу, притом шерсть была вонючая, волчья. В другом - только помотали головой. И, оглядев нечистые косицы его, западающие за воротник, спросили участливо:
- Ты кто: псаломщик, что ль?
- Нет, я так,- ответил сердито Тишка.
Ну, шубу-то, за сколько ни шло, он всегда сумеет продать... Перед ним сквозь поредевший народ открылась просторная площадка. Около разрисованного полотнища деятельно расхаживал фотограф. Все-таки у Тишки еще не выходило из головы щелкнувшее и мгновенно вымахнувшее над пирогами пламя. Может быть, оставалось тут только поднатужиться чуть-чуть и преодолеть какую-то последнюю слепоту?.. Мужицкой, настойчивой и жадной памятью Тишка сумел за три недели запомнить почти все названия частей мотора - шатуны, клапаны, кривоколенный вал и прочее. Но взаимное сочетание их ускользало от него, согласованная работа, целесообразная пляска частей не проглядывалась до конца, от этого только болел мозг. И сидел обалделый, а клапаны плясали в бессмыслице...
Размалеванное полотнище ударило ему в глаза. Тишка, забыв обо всем, восхищенно остановился. Перед ним неземное голубое озеро отражало небывалые горы и деревья. В озеро сбегали ступени божественного белого дворца. В небе парили самолеты и дирижабли. На озере плавали лебеди, крейсера, парусные яхты. К дворцу мчался яркий автомобиль. И перед декорацией отдельно стоял на земле небольшой фанерный автомобиль. В Тишке вдруг забезумствовало желание. Он еще никогда не испытывал этого,- чтоб себя, Тишку, увидеть живого на карточке... Фотограф, угадав его помыслы, принялся пуще обольщать, развертывая, потряхивая перед ним нарядную черкеску.
- Прошу, молодой человек: снимок в костюмчике, два моментальных экземпляра, цена один рубль. Дешевле гребешков.
Тишка, смутившись, поспешил отойти подальше за полотнище. Но озеро не забывалось, томило, словно разожженное в нем разноцветными огнями. И стройка, от которой он уезжал, хотел уехать, совместилась неведомо с этим озером, представилась праздничным пиром, который будет продолжаться и без него. Обделенный, никому не нужный, он вздохнул. Хоть что-нибудь привезти в деревню от приснившейся здесь однажды славы... Кругом не было видно ни одного насмешника. Он вернулся к фотографу и показал на автомобиль:
- В этом можно?
Фотограф лебезил:
- Устроим, устроим, молодой человек. Сделаем снимочек в декадентском вкусе.
Он помог ему облечься в черкеску, по вороту отороченную серебром и стянутую серебряным же поясом. На голову Тишка получил шапку-кубанку, не хуже, чем у Петра. Он стоял среди лебедей и самолетов, неузнаваемый, удивительный для самого себя. На земле отринуто валялась рыжим ворохом шуба. Фотограф посадил его в автомобиль; нет, он решил, что Тишке лучше встать в автомобиле. В правую руку, заставив наотмашь откинуть ее, он вложил Тишке саблю, в левую, протянутую вперед, дал пистолет. Отбежав к своему ящику, прицелился. Тишка, в длинном черном балахоне, в шапке лихо набекрень, летел, возвышался на машине, как на подставке, размахнувшийся, беспамятный.
- Прошу спокойно,- сказал фотограф.
...Журкин задержался в бараке позже всех. У него случилась неприятность - пропало белье. По случаю мытья полов надо было всю поклажу из-под коек убрать наверх. Гробовщик, слазив под койку, к изумлению своему, не нашел там ничего, кроме пустого мешка. В мешке же было сложено все немытое белье, а на себя Журкин надел последнее. У него руки опустились... Спустя несколько минут, когда возвращался со двора в барак, через приоткрытую дверь Полиной каморки узрел свою пропажу: рубахи и исподники его, чисто выстиранные, сушились там благополучно, вперемежку с Полиными. Этого совсем не чаял он...
И сам подивился, отчего так легко задышалось, так дурашливо-радостно стало вдруг. По бараку гуляли сквозняки, они пахли волей, свежей речкой. Не темнеет, не грозится больше стужа над бездомным человеком... А может, и все по-хорошему обойдется?
Надо было подойти к Поле, поблагодарить. Во всех углах, под хлестанье воды, гремел ее ругательский голос. Поля догадалась, наверно, с чем он идет, сердито повернулась задом и начала наскребывать пол с таким остервенением, что Журкин поневоле остановился. Он увидел только коротенькую холщовую рубашку, голые здоровенные ноги в калошах. Хотел отвернуться - и не отвернулся, благо, Поля не смотрела. Гробовщик крякнул и пошел. До самого базара истязали его голодные жаркие мысли.
Первым делом протолкался к нарядным галантерейным рядам. Гривы глянцевито-разноцветных лент хлестались по ветру. Только этим и красовалась скудная торговля. Среди рядов старичок с бородавчатым юродивым ликом, без шапки, собрал около себя народ. К животу он прижимал кружку с надписью: "На украшение храма". Старичок потрясенно грозил:
- И ученые говорят: к концу идет наш век, и извергнутся вулканы, и окутается вся земля огненною массою...
В сотрясаемой кружке звякало. Парень, выпачканный в известке, на ходу насмешливо крикнул:
- Церковь постановлено ликвидировать, на какое же ты украшение собираешь?
- Отцепись, раб божий, сгинь, тебя не трогают! - визгливо и неожиданно нагло прорыдал старичок.
Ясно было, что он чувствовал здесь около себя крепкую, до времени затаившуюся опору. И вообще неуловимо тревожил Журкина этот базар, тысячеголовый, тесно спертый, не управляемый никем. Широкоскулые, заросшие волосом морды показывались и прятались за старичком. Сквозило здесь то же недоброе, раздираемое грозами время.