Зайдя в свой балаган, где работы приходили к концу, он тщательно осмотрел симметрично разложенные на полках ситцы и фаянсовую и медную посуду, — осмотрел даже ящики из-под них, сложенные в кучу, и вынутые из ящиков при распаковке загнувшиеся гвозди, даже разрыл ногами выложенные при разборе посуды сено и солому, как бы сомневаясь, не скрылось ли что под ними от глаз Семена и Мирона Игнатьевича, снявшего с себя полушубок и раскладывавшего товары на полки вместе с работником Авдеем, высоким, рослым мужиком, жившим у Петра Матвеевича с малолетства и исполнявшим самые многосложные обязанности. Летом Авдей ездил на павозках в качестве рулевого, зимою сопровождал Петра Матвеевича по деревням, заменяя ему и кучера и приказчика, а главное — телохранителя на всякий случай, какие нередко встречаются с торговцами на глухих сибирских выселках. Петр Матвеевич приказал Семену покончить с балаганом, прибрать под прилавок ящики и труху, говоря: "Годится на обратный, не покупать!", и выправить на топоре молотком гвозди, хотя многие из них были без концов и самые шляпки от давнего употребления помялись и поржавели. Он отобрал курок недорогого ситцу, чайную чашку с надписью "В день ангела" и женский гарусный платок и, бережно завернув их в бумагу, перевязал веревкою и вышел, не сказав своим помощникам ни слова. Вообще между Петром Матвеевичем и Мироном Игнатьевичем была заметна натянутость отношений после неосторожно высказанного последним сомнения в дипломатической способности Петра Матвеевича объегоривать крестьян. Петр Матвеевич в обыденной жизни не любил баловать своих домашних и людей, поставленных от него в зависимость, ласковым обращением. "У меня в струне чтобы!" — говорил он каждому, поясняя свою систему правления. И вдруг человек, по его милости евший хлеб, выразил сомнение в уменье его вести свои дела. Как и все люди, Петр Матвеевич не скоро забывал удары, наносимые самому чувствительному в сердце человека месту — самолюбию.
-
Волостной голова Роман Васильевич Ковригин собирался идти с работником провеивать привезенную с мельницы крупу. Надев старый полушубок, он подпоясывался, когда в избу неожиданно вошел Петр Матвеевич.
— И не собирайся, никуда не пущу, на то и гостинцы принес! — с усмешкой приветствовал он растерявшегося Романа Васильевича, который, вместо того чтобы заправить истрепанные концы кушака за пояс, в смущении прятал их вместе с рукавицами за пазуху. — И не следовало бы давать-то, ну да куда ни шло! — говорил Петр Матвеевич, подавая хозяину узел и садясь на лавку.
Через четверть часа после, его прихода Роман Васильевич в новом суконном зипуне сидел за столом в своей чисто прибранной горнице вместе с дорогим кумом; на столе перед ними лежал на блюде разрезанный пирог из свежей осетрины; полуштоф очищенной и бутылка с этикетом "сладкая романея", окруженные блюдечками с белыми грибами, груздочками, брусникою, посыпанною сахаром, небольшими пряничками и кедровыми орехами, свидетельствовали о всем радушии хозяев в угощении дорогого гостя.
— Избаловала ты его, кума, о-о-ох! — слегка пощипывая из пирога осетрину, крикнул Петр Матвеевич за перегородку, откуда доносился до них звон чайной посуды.
— Мои ли года баловать! — ответил торопливый старушечий голос. — Будет, побаловали!
— То ись будет?.. Нет, видать, исшо крепко гладишь его, вишь, выровнялся, какой кругленький стал.
— Не сглазь! Господь с ним, пушшай отъедается!..
— До отвалу-то не корми, в меру потрафляй, а то вдосталь-то зажиреет, что проку? Жирные-то петухи только без пути ощипываются! — говорил Петр Матвеевич, посмеиваясь над своей остротой.
Роман Васильевич, круглый, среднего роста человек с седою окладистой бородой, обрамлявшей его крепкие румяные щеки, во все время разговора самодовольно улыбался, поглаживая бороду и усы. В лице его просвечивало самое теплое, сердечное добродушие. Каждый бы, взглянув на него, внутренно сказал: "Этот человек не сделает никому зла". А между тем благодаря своему добродушию, всегда почти соединенному в людях с бесхарактерностью, он много делал зла, не ведая, что творит его. Когда же он серьезно убеждался в этом, то грустил и жаловался на долю и на общество, избравшее его головой.
— Ишь, он вот заелся и мужиков-то своих распустил! — продолжал между тем Петр Матвеевич. — Таких-то грубиянов, как у него, хоша бы к примеру взять Кулька, не найдешь и по губернии!
— А-а, нешто сгрубил он тебе? — спросил Роман Васильевич.
— Послушал бы, как за мое-то добро напел. Э-хе? За то, что мои же деньги забрал, и платить не хочет!..
— Выправится, продаст рыбу, и возьмешь, — ответил Роман Васильевич. — Он ничево мужик-то, хоша и бедный!
— Ну-ко, скажи наперво, кому они продадут-то ее?
— Мало ль торговцев-то наехало…
— Ни пуда ни купят у них по ихним-то ценам, какие они наложили. Ты слыхал ли, они вон таксию установили, а? А ты, голова, и ухом не ведешь, как будто не твое и дело, а так и должно?
— И чу-удной же ты какой, Петр Матвеевич, право, чудной! — укоризненно качая головой, ответил Роман Васильевич. — Ведь всякий в своем добре волен!.. Это бы я полез к тебе в твое дело с указом, чего б ты сказал мне?
— Мое дело — другая статья, а вот ты мне про свое-то скажи: голова ты аль нет?..
— Голова!
— Блюсти, чтоб казне-то не было ушшербу, твое дело?
— Казну-то блюсти энто мое дело, да нешто ей есть от энтого ущерб?
— Собрал ты подать-то аль нет, ну-ко?
— Туго она ноне идет, кум, — а-а-ах как туго!.. Супротив лонских-то годов и трети не выходили. Сбился народ-то. На юровую вся надежда!
— И обманешься! Неуж ты думал, у них будут покупать, а?.. Сме-ешно! Это я бы, к примеру, ехал за триста верст, тратился, да и купил ее по этим ценам, а сам ее должен за половинную отдать, да и то слава богу, если купят. Так из каких же прибытков мне покупать-то ее, а? Не-ет, дураки-то ноне в городах повывелись: все, говорят, в деревни убегли, где их непочатый угол навален! А ты вот сиди да жди, соберешь ее много, подати-то: распахивай казенный-то сундук под сквозной ветер. А нешто начальство не спросит с тебя, что ты смотрел на порядки-то на энти, на бунт-то? а-а?
— Бунт? — с удивлением спросил Роман Васильевич. — Да где он, бунт-то, какой из себя, покажь-ка?
— А это, по-твоему, не бунт, если я таксию самовольно установлю казне в ущерб, а? Ты голова, а волостью-то Иван Николаев заправляет, таксии выдумывает, подговаривает мужиков на дело, от которого казне ушшерб.
— Ивана Николаева ты, Петр Матвеич, зря не путай! Он худу не научит, это мужик первый по волости.
— По плутовству-то?
— Не извышен он на энто ремесло-то, о-ошибся ты, кум.
— Острог прошел, да не извышен, а? — И Петр, Матвеевич с усмешкой посмотрел на него.
— В остроге-то, говорят, более честных сидит, Петр Матвеевич, чем на воле ходит. И дураков-то, сказывают, туда малость сажают, всё более умных, так-то…
— А-а-а! Ну, экую речь впервой и слышу, что ж это ты не в остроге? Кажись, с виду-то не дурак бы мужик!
— Не линия, значит!
— Обожди же, не скучай, с Иваном-то Николаевым скоро попадешь — на нее! Не-ет, кум, около энтих-то делов, что у огня, спустя рукава не стой, — обожжешься, тогды и помянешь меня, о-ой, помянешь! — И Петр Матвеевич, отвернувшись в сторону, слегка забарабанил пальцами по столу и искоса наблюдал за Романом Васильевичем, в лице которого при последних словах его выразилось глубокое раздумье. Видно было, что гость затронул в хозяине еще не рождавшийся вопрос. Как и большинство неграмотных волостных сельских начальников, Роман Васильевич был трус. Он всего боялся: боялся и писаря и земских властей, от которых находился в полной зависимости, одинаково боялся и избравшего его общества. Общественные интересы он понимал, и, как члена той же общины, они одинаково касались и его, но незнакомый с существующими законоположениями, он всегда терялся в сознании правоты их, тем более, зная по опыту, что земские власти не всегда одобрительно относились к интересам крестьян. Слова Петра Матвеевича и вызвали в нем подобное сомнение. "А что как этого не велено и после в самом деле меня спросят, чего я глядел?" — все мучительнее и мучительнее шевелилось в его уме.
— А-а-ах! — произнес он, покачав головой и, заворотив полу зипуна, отер ею крупный пот, выступивший на лбу,
— Не жарко, брат! — с иронией заметил ему Петр Матвеевич.
— От думы, кум! От жары-то я не шибко на пот-то податлив! А-а-ах! Дай-то, господи, говорю, дослужить поскорее. И-и-и, то ись обеми руками хрест положу. И ей-богу, от одной думы-то энтой сколь сокрушения! — произнес он, разведя руками… — Один одно говорит, другой совсем инако, а мое-то дело — темь!..
— Чего ж ты надумал-то, а?..
— Надумал-то! да надумал-то я таперича, кум, скажу тебе, большое дело!
— А-а! Подавай господи, пора!