– - Что же вы в больницу не съездите? Ребенок умирает, а вы и полечить не хотите?
– - Родимый мой, кабы мы крестьяне были, а то на чем нам ехать -- ни лошади ни сбруи, да и закутать-то путем не во что. Погодка вишь какая, до костей прохватит.
– - Ну, тут хорошенько поухаживайте, -- немного подумав, сказал Иван. -- Кислого ничего нельзя давать, грубого чего-нибудь. Поите чаем, кормите молоком да баранками. А грудку на ночь хорошо бы свиным салом вымазать.
Прасковья заплакала.
– - Если бы мы на ряду с другими жили-то, -- заговорила она, -- а то нет у нас ничего, ни сала… Господи, да когда же это мое мученье кончится?
Она вдруг совсем расплакалась и опустилась на лавку.
– - Погоди, не плачь, -- сказала Катерина, высокая, худощавая женщина, жена Ивана, -- мы сала-то тебе найдем. Матушка, -- обратилась она к свекрови, маленькой, подслеповатой старушке, -- у нас, кажется, было нутряное сало-то?
– - Было, было, как же! В амбаре должно быть; вот погоди, я схожу.
– - Я сама схожу, вот уложу маленького да схожу; давай-ка мне ее.
И Катерина взяла от мужа ребенка и стала укладывать его в люльку. Иван встал и, остановившись посреди избы, проговорил:
– - Да и чайку-то мы тебе принесем; вот будем самовар ставить, тогда и принесем. Ступай с Богом!
Прасковья, глубоко вздохнув, направилась домой, ей было много легче. Прежние отчаянные мысли уже не приходили к ней в голову, и она удивлялась, как она могла дойти до того.
ХIII.
Не более как через полчаса к Стрекачевым пришла сама старуха Мироновых, Марфа, и передала Прасковье большой чайник, два куска сахара и кусочек нутряного сала. Передавши это Прасковье, она подступила к столу, села на лавку и нагнулась к Ваське.
– - Эк ведь как сварился, и не узнаешь, -- проговорила Марфа; -- сохрани Бог помрет, жалко будет.
Прасковья стояла у стола и, подперши одну щеку рукой, подавила глубокий вздох. Матвей же, сидевший около окна, слегка вздрогнул головой, и в глазах его сверкнула тревога, но оба они ничего не сказали.
– - Один ведь всего; Бог знает, може, кормилец будет, -- продолжала Марфа.
– - Да разве мы желаем его смерти, -- заговорила Прасковья. -- У нас только и радости, что он. В нем одном все утешение мое. Бывало худо ль тебе, трудно ль тебе, горе тебя разберет, а как поглядишь на него, все пройдет, как рукой снимет. Думаешь: тебе Бог счастья не дал, ну, ему, може, талан выпадет. Ан оно вон какой талан-то!
И, проговоривши это, Прасковья заплакала.
– - Ну, не плачь, Божья воля, може, еще и выздоровеет; на-ко вот разогрей в печи, а то испеки, да и дай ему, оно кисленьким-то все освежит горлышко-то.
И Марфа полезла в карман своего полушубка и достала оттуда два небольших мерзлых яблока. Прасковья взяла яблоки, положила их на сковородку и поставила на брус; потом она опять подошла к столу и села на скамью напротив Марфы.
Марфа поглядела на нее, потом на Матвея. Матвей тоже взглянул было на нее, но, встретившись с ее взглядом, отвернул глаза в сторону. Марфа ничего не сказала и, уставившись на мальчика, долго молча глядела на него.
– - Жалко с ними расставаться-то, вот как жалко! -- заговорила вдруг она. -- Я сама двоих таких похоронила, а как вспомнишь, что у них душки-то ангельские, греха еще у них никакого нет, словно как бы и ничего. Пойдут они ко Христу под крылышко, будут с ангелами да архангелами и за родителей еще Бога помолят. А жив останется, души не спасет, -- трудно по нонешним временам душу-то соблюсти.
– - Бог ее знает-то как! -- вздохнув, молвила Прасковья.
– - Что тут знать, это всякому видно. Мы живем на этом свете, в смоле кипим, надо говорить дело. Разве так надо жить-то, как мы-то живем. Ребенка еще нужно воспитывать, а как мы его воспитывать будем, когда мы иной раз сами как щенки слепые. Была я раз на крестинах у племянника в Куликове. Они прихожи-то в Горшанское. Священником в то время был там батюшка Сидор -- вы-то, чай, его не знаете -- старенький был такой, выпить очень любил, а рассудок хороший имел. Бывало разговорится, разговорится о чем, расплачешься индо. Ну, приехал он крестить, а отец-то радуется так, что у него ребенок родился; а он ему: чему радуешься, чего веселишься? Легко дитя родить, а каково на свет вывести. Нужно нам из дити-то, чтобы Божьи работники вышли, а как мы на путь-то их наставим, когда мы своего хорошо не видим.
– - Что? -- вздохнув проговорила Прасковья. -- Куда мы годимся на путь наставлять, когда мы и сами-то иной весь век без пути живем.
– - Без пути, ох, без пути! -- вздохнула Марфа и покосилась на Матвея. -- И сколько греха мы из-за этого принимаем. Дано нам знать, а мы знать не хотим. Человеческая жизнь -- великое дело, и неужели мы за тем живем, чтобы день да ночь и сутки прочь? Придет, говорят, смерть и поймет тогда человек, как он на свете прожил. И увидит он, что не то он делал, что нужно делать, и возьмет его тогда тоска и возмолится он перед смертушкой: смертушка-матушка, отпусти меня на один годок, я один годок поживу и хоть маленько свои дела исправлю; а смерть ему скажет: не только на один годок, а не отпущу тебя и на один месяц. Тогда возмолится он: смертушка-матушка, отпусти меня на один месяц. А она ему скажет: не только на один месяц, а нельзя тебя отпустить и на одну недельку. Тогда он запросится на одну недельку, а она скажет: нельзя и на один денек. Нельзя ли на один денек? Нельзя и на один часок. И заплачет человек горькими слезами: погубил я, скажет, чего дороже быть не может, а ни за что.
Матвей вдруг поднялся с места и, вздохнув, медленно подошел к приступке и полез на полати. Полати заскрипели, когда он лег на них; но он видимо не улегся сразу, а несколько раз перевертывался с боку на бок, и когда улегся хорошенько, опять глубоко вздохнул.
Прасковья, облокотившись на стол и повернув лицо к свету, сидела совсем неподвижно, но заметно было, как ее тощая грудь колебалась, ноздри раздувались от сильного дыхания, и в глазах горел какой-то огонек. Марфа глубоко вздохнула и проговорила, обращаясь к Прасковье:
– - Так-то вот, ты очень не тужи; что ни выйдет, все хорошо будет… Ну, я пойду…
Нагнувшись к Ваське, она осторожно натянула на него съехавшую с него одежину, которой он был укрыт вместо одеяльца, и поднялась с места.
– - Не горюй же шибко-то, -- опять обратилась она к Прасковье. -- Божья воля, Бог знает, что лучше-то!
– - Ладно, спаси Христос, что навестила; дай Бог тебе доброго здоровья.
Старуха вышла вон из избы. Прасковья проводила ее и вернулась опять в избу. Матвей в это время опять перевернулся так, что полати заскрипели.
Прасковья принялась натирать мальчику грудь салом.
XIV.
Было уж довольно поздно. Огни по деревне загасли, и на улице сделалась полная темнота. И у Стрекачевых убавилось свету. Прасковья загасила лампу и зажгла лампадку перед образом. Она сидела около больного и то подавала пить, то натаскивала на него покрывала, то еще чем-нибудь помогала. Васька минуты не лежал спокойно. Он метался, бредил, кашлял трудным сухим кашлем, и то стонал, то хныкал. Матвей тоже видимо не спал, так как доски полатей довольно-таки часто поскрипывали. Пропели первые петухи. Прасковья встала, отодвинула стол, приставила скамейку к лавке, где лежал больной, и хотела было прилечь, как полати снова заскрипели, и с них показались сначала ноги, потом туловище и голова. Матвей, слезши, подошел к столу и, обращаясь к Прасковье, проговорил:
– - Полезай на печку, ляг, а я тут посижу. Что ему давать-то?
– - Я тут лягу. Я спать не хочу, а так полежу.
– - Как не хочешь? Те ночи, чай, плохо спала, да эту-то не поспишь… Авось, я управлюсь с ним.
Прасковья помялась с минуту, потом проговорила:
– - Ну, вот чайку ему в случае дай, да не давай ему раздеваться-то, да тряпку-то, как высохнет, опять намочи. Ах Ты, Господи, Никола угодник, спаси и помилуй нас грешных!
И, глубоко вздохнув, Прасковья полезла на печку и улеглась там. В избе наступила полная тишина, ничем не нарушаемая. Васька лежал как будто уснувший; с печки доносилось ровное и спокойное дыханье Прасковьи; видимо она тоже спала. Матвей сидел, облокотясь на стол, и глядел то на сына, то на лампадку, горевшую перед старым закоптелым образом, на котором только и можно было различить легкий светлый значок, похожий на опрокинутый костылек и видимо изображавший нос святого. Он долго сидел молча, неподвижно; вдруг из груди его вырвался глубокий прерывистый вздох. Опнувшись на стол, он поднялся на ноги, боязливо оглянулся на печку и вдруг опустился на колени, вперил глаза в закоптелую икону и, истово крестясь, громким шопотом, исходящим из самой глубины его души, забормотал:
– - Господи!.. спаси и помилуй… нас грешных… Помоги поправиться моему Васеньке… Господи, поддержи меня… укрепи меня… Уставь на путь истинный… Господи… -- Но дальше у него не нашлось слов, и он только молча тряс головой. Вдруг он уткнулся головой в пол и глухо зарыдал…