Пришел в Китайский проезд, был приглашен в кабинет Цензора.
Цензор возглавлял Главлит. Я вдохновенно повторял про себя правозащитные восклицания.
Об очерке речи не было. Говорили о моем отце, о Гумилеве, об Ахматовой, то есть о том, что мы только дома с мамой обсуждали, да и то без посторонних слушателей. И тональность, взятая Солодиным, была, как у меня дома, без налета нарочитой полублатной "совковости", с такими же изящными, несовременными оборотами речи. Впрочем, крепкое словцо было ему не чуждо.
- Два совета, - сказал Солодин, - перестаньте писать дерьмо, - он кивнул на очерк, - лучше в стол пишите, но хорошо, а второй, - речей подобно нашей теперешней не ведите ни с кем. Через двадцать лет меня вспомните, когда все будет иначе. А Катинову я позвоню, чтобы деньги с вас не высчитывал, вы свою работу сделали, но, если я теперь дам вам карт-бланш, вам потом будет стыдно за эту высокоидейную стряпню, к тому же есть и формальное основание ее не печатать: завод, к которому вы хотите привлечь внимание, делает еще кое-что помимо теплоходов и яхт.
Он встал, проводил меня до двери и дружески обнял. Я отметил изящность его походки и потрясающе начищенные ботинки. С тех пор я знал, что в секторе КГБ, именуемом с 1954 года Главлитом, - имеется интеллигентный генерал. После, некоторые коллеги, не способные принять словосочетание "интеллигентный генерал", меня убеждали, что он интеллигентом прикидывался. А я поразмыслил и рассмеялся: а разве я стал "совком", насовав породистых, как бычки в совхозе "Заветы Ильича", эпитетов в очерк о комсомольском заводе, да еще денег за это хапнул. Хотя, благодаря Цензору, не обидел никого и позорища избежал.
Потом имя Солодина на сколько-то лет для меня потерялось.
Мелькнуло разочек, когда я сам какое-то время занимал сходную с ним должность в системе МВД, а потом вдруг многажды замелькало в сводках военных действий в "горячих точках", рядом с именем Федотова, тогда еще не Министра печати, и с именем уже Министра по делам национальностей Шахрая. Вновь Цензор вошел в мою жизнь на постоянной основе, когда в Конституционном суде рассматривалось "дело КПСС", где он выступил обвинителем ее деяний в области печати и литературы.
...Звонит домой только что назначенный министром печати Федотов, просит занять должность начальника'управления. Я сомневаюсь. Я пишу книги. И их издают. Правда, платят не очень, но ведь на должностях нынче деньги не платят вовсе, к тому же дома у меня есть полная свобода достижения в любое время холодильника и бара, чего не будет в присутствии. Так я Федотову и объяснил.
- Но вашим первым заместителем будет Владимир Алексеевич Солодин, сказал Федотов, и причины пререканий как-то сами собой отошли за задний план, и я тотчас же пообещал на работу выйти. Еще бы, мне, сыну биографа Гумилева, человека, у которого все предки советского периода были репрессированы "за это" самое, иметь в подчинении генерала из самого Пятого главка!
На службе служить было неправдоподобно комфортно и легко. Шестидесятвдвухлетний, всегда в отутюженных брюках, красивый, сдержанный, умный, абсолютный Солодин удивительно вписывался в команду, самому старшему в которой - мне - было тридцать восемь. Солодина обожали все: мужчины зато, что у него легко было учиться профессионализму, правильному завязыванию галстука и умению вести беседу, а дамы за то, что им так редко теперь приходилось видеть нераспущенных людей. Каждому он находил доброе слово. Его шутки не ранили. Л шутил он на четырех языках, в том числе на китайском.
Одно его качество казалось вообще непосюсторонним. Когда управление не справлялось с заданием, он всегда находил повод идти на доклад к министру сам. Когда управление выполняло задание, он отпраилял меня.
- Ты молол, - говорил он, - тебя еще будут бить. А сейчас пусть бьют меня. И, заметь, задело. Поручение министра мы ведь провалили...
О смерти он говорил часто. И с юмором. Многое предвидел. Ворчал, что нс доживет до времени, когда Горбачева посадят в тюрьму.
Как-то я принес ему свою только что написанную повесть "Фруктовые часы" и попросил его прочесть. Повесть была о француженке, с которой я бродил по Парижу в бытность моих там учений. Мне хотелось, чтобы повесть прочел именно Солодин, потому что мало у кого есть сегодня вкус. К тому же в повести много эротики, а мне негоже скатываться до пошлости. И еще одно. Сам Солодин не мог теперь запретить эротику, как, впрочем, и пошлость.
- Хорошая повесть, - сказал Солодин, - изящная, добран, только убери сцену любви под танком.
- Ага, - обрадовался я свободе слова, - будем спорить на тему: секс чужд советскому человеку?
- Да нет, - спокойно ответил Солодин, - просто нужно соблюдать точность и достоверность. А так - под танком - не бывает, хотя это экстравагантно.
- Как это не бывает, - запротестовал я, - когда это случилось со мной.
Это его не убедило.
- Возможно, - усмехнулся Солодин, недоверчиво тыча кулаком мне в живот, уже нажитый за министерским столом. (Сам он всю жизнь прожил спортивным, подтянутым и стройным.) - Но там, под танком, все равно мало места, если речь идет о советском Т-34, - добавил он.
Я не принял поправку цензуры и шумно потребовал гласного разбирательства "произвола со стороны недобитков от Главлита".
В пари, которое я заключил с Солодиным (ящик хорошего коньяку), приняло участие все министерство. Лично Федотов разбивал наши сжатые в рукопожатии руки.
В конце рабочего солнечного июньского дня с той стороны Парка Победы, где выставлены на обозрение дулами как раз на въезжающих в столицу гостей огромные и зеленые, как кузнечики, пушки, пулеметы и жукообразные танки, к охраняемым милицией объектам подъехала вереница черных министерских "Волг" и частного автотранспорта. В Парке высадился невиданный в этих краях лет пятьдесят десант. А местная милиция передала по рации своим, домашним, чтобы проверили, не транслируют ли по первому каналу "Лебединое озеро".
Мы подошли к ближайшему танку. Вокруг, как водится, стали собираться любопытные. Милиция заняла ключевые позиции.
- Лезь, - ласково сказал Солодин.
- А вы разве не хотите попробоваться в роли героини?
Как потом рассказывал Федотов, через несколько минут из-под танка раздался сдавленный голос Солодина: "Ну, ты теперь понял, что надо вычеркнуть эту сцену?!"
Ящик коньяка, проигранный мной, пили всем управлением до конца дня. Кто-то остался на сверхурочные...
А ночью произошла неприятность: жена одного из наших пустяковых сотрудников, кстати, впоследствии оказавшегося страшной сволочью, фактически "сдавшим" команду, позвонила мне и сообщила, что ее муж попал в вытрезвитель. Я перезвонил Солодину.
- Приезжай срочно ко мне, - сказал Солодин,- поедем вместе.
Я приехал.
- Иди лови машину, желательно черную, - сказал он, - нам же надо переиграть ментовку, а они видали всяких начальников.
- Я на казенной.
- Пусть ждет здесь. Если поедем на министерской, все завтра будут обсуждать клубничку в твоем управлении.
Я поймал черную машину, и мы подъехали к вытрезвителю к самому подъезду. Дежурный, увидев двух при параде, помчался, было, докладывать обстановку. Солодин на ходу сунул две бумажки: одну поменьше шоферу, чтобы ждал, другую побольше дежурному и вполголоса назвал фамилию нашего бедолаги.
Нас без лишних вопросов провели в двадцати метровое вонючее помещение с двухэтажными нарами, пол которого был залит нечистотами.
Слышались стоны, отхаркивания и рыгания.
- Ищите своего сами, - сказал дежурный.
Когда мы его, наконец, нашли, первые его слова были: "Владимир Алексеевич, и вы тут?"
По дороге домой Солодин сказал мне: "А ведь вытрезвитель роднит".
Он имел право так шутить. Он был аристократом.
Солодин - исключительное явление российской действительности.
Пример того, как дворянин взялся служить "заглотчикам" не ради корысти - у него до смерти была квартира - две комнатенки, не было собственной машины, дачи, прислуги и регулярных Канар. Взялся (как выяснилось в среду, пятого июня, за два дня до его смерти), чтобы раскачать и уничтожить власть, отнявшую у него право бивать морду старым русским (коммунякам) и новым, строящим циничное и хамское общество.
Вспоминать о Солодине стыдно. Не стыдно о нем не забывать.
Сегодня кого из писателей ни спроси, говорят о "великой с ним дружбе".
Не было этого. Было его одиночество при живых Чаковском, Стаднюке, Карпове, Кожевникове - всех тех, кому он книги подправлял. Делал это не из трусости и, уж конечно, не от уважения, а из-за глупого русского пигмалионизма. Их книги он не пускал тоже (и это меня, юного, с литературным начальством всегда роднило), только их он не пускал - так хочу думать - по причине их несостоятельности и неграмотности. Ну, а раз совесть не позволяла дать "добро", а "добро" ждали с легкой тенью покровительства на лице, сам и подправлял (переписывал) этим "сильным" писателям их нетленные рукописи и сигнальные экземпляры. Так уж повелось на Руси Великой.