- Давай,- говорит,- ребята, в сумасшедшую камни бросать.
И побежали куда-то в сторону ватагой, малые сзади, а Сережа впереди. Мне б уйти от греха подалее, а я за ними. Протрезветь-то я протрезвел, но все-таки еще чувства после алкоголя обострены, как говорят, сам на рожон лезу. Пошел быстрым шагом и успел заметить, что они куда-то вниз бегут по пологому откосу, а потом уж на крики ориентировался. Слышу снизу веселые крики и смех. "Значит,- думаю,- детки уже камни бросают". Пошел совсем уж быстро, почти бегом,- действительно бросают, Сережа умело, а малые детки кое-как, их камни не долетают, потому что кидают издалека, видно, опасаются палки, с которой в отдалении женщина стоит. "Да ведь это та попрошайка из "Блинной",- думаю. Сережа на нее матом, а она ему по-своему отвечает.
- Болтушка,- говорит,- пельмень свистящий.
Так мне слова эти ее понравились, и Сережин подростковый мат тошнотворным показался. И младший братик Виталька-Феденька подражает, сюсюкает.
- Сюка, сюка, блядская...
У моих соседей в Москве мальчик тоже ругается, еще меньше Феденьки, лет пять ему. Захожу как-то к ним, а мальчик за шкафом играется, на плюшевого олимпийского мишку зонтиком замахивается.
- Ах ты, падло,- говорит,- ах ты, падло.
И смешно и противно. Шагнул я к Сереже.
- Крест носишь,- говорю.
- Ношу, - отвечает с вызовом,- потому что меня крестили.
А я этот нелогично начатый диалог нелогично и продолжаю:
- Пошел вон, говнюк, отсюда, а то рожу расквашу.
Он на меня глянул, оценил.
- Эх ты, говорит,- Гад Моисеевич, здоровый ты, думаешь? А знаешь, что силу можно кое-чем заменить? - И достает из кармана большой складной нож, открывает лезвие, прикладывает к вытянутым пальцам левой своей ладони - вот на четыре пальца с кончиком, как раз до сердца...
Беда нам, интеллигентам, с нашей творческой фантазией, с делающим нас слабыми воображением. На редкость ясно представил я вдруг себе это лезвие у меня между ребер. "Пока "скорая помощь" появится,- думаю,- кровью истеку... Нужно тебе все это было перед самым отъездом..." Чувствую, под коленями слабею, и даже думаю: не побежать ли прочь, пока не ослабел совсем? Однако тут опять воображение помогло, на этот раз укрепило. Представил себе, как побегу позорно в своем модном столичном плаще, а этот, в курточке, маленький, за мной гнаться будет и, может быть, даже ударит ногой под зад под смех малых деток. Представил, как буду мучиться от этого своего позора. Хоть никто из знакомых не видит, знать не может, но я-то знать буду и, проснувшись ночами, буду мучиться. Представил себе этот ужас и не побежал, а даже тяжелую связку ключей достал в противовес ножу. Очень это страшно, скажу я вам, стоять так в одиночестве, непрофессионально против уличного ножа, но какое-то безумство храбрых вдруг мной овладело. Именно безумство. "Надо,- думаю,- стать боком и локтем прикрыть сердце, где-то это я читал в какой-то книжке..." Чем бы это все кончилось, не знаю, но вдруг, воспользовавшись нашим противостоянием, женщина приблизилась и Сережу палкой по руке да по спине несколько раз. Твердой рукой ударила, не по-женски как-то, умело. Сережа крикнул, нож выронил и побежал прочь со своей ватагой. "Опять символ,- думаю,- та, которую я хотел защитить, меня защитила. Помнит ли она меня в "Блинной", где я ее от столика прогнал? Будем надеяться, не помнит. Нищий ведь царственно безлико воспринимает толпу, его питающую. Видит только руки подающих, но не видит лиц. А руку мою она запомнить не могла, потому что я не подал". Думая таким образом, прихожу в себя от страха, от грозившей мне опасности.
Оглядываюсь и как бы впервые замечаю окружающую местность. Совсем рядом дебаркадер, пристань, куда я с парохода высадился. Вон и речной вокзал далеко под небом, вон и березовый парк темнеет на обрыве. Это что ж, опять по лестнице вверх? Впрочем, и по откосу, оказывается, можно, но гораздо дольше идти придется. Вниз-то я быстро сошел, а наверх дольше придется. И только я так подумал, как усталость почувствовал, запестрело в глазах от хлопотливо проведенного дня, ноги ватные стали, спина свинцовая, сесть бы хоть ненадолго, посидеть... Да куда сядешь? Грязь, холод... Наверно, вся эта усталость у меня на лице была, потому что женщина говорит:
- Пойдемте ко мне, посидите, отдохнете.
Ответить на ее приглашение я не успел, потому что опять детки прибежали. Виталька-Феденька и девочки. Видно, Сережа послал ножик подобрать. Ножик Виталька-Феденька подобрал, а потом выстроились детки и закричали напевно, хоть и вразнобой знакомое мне с моих детских лет, передающееся из поколения в поколение бессмертное творение какого-то малолетнего Гомера: "Обезьяна без кармана потеряла кошелек, а милиция поймала, посадила на горшок".
- Вот я вас,- крикнула женщина и схватила палку.
Побежали детки прочь, затих вдали их смех. Затихло все.
- Пойдемте ко мне,- опять предложила женщина.
- А вы живете здесь? - спрашиваю.
- Нет,- отвечает,- но я здесь устроилась.
Пригляделся я к ней впервые повнимательней. Маленькая блондиночка, когда-то красивая, пожалуй, была. Пожалуй, и сейчас кое-что от красоты осталось, но замученная, бледная. "Что-то в ней от русалки,- думаю,- русалки ведь не речные нимфы, как иные предполагают, и названы они не от слова "русло", а от русый, то есть по-старославянски - светлый, ясный". Была она какая-то действительно светлая, ясная, и глаза, и волосы, и кожа - все почти одного цвета.
Есть на Волге в самых верховых местах вода еще чистая, и старенькие речные колесные пароходики запасаются ею для питания паровых котлов, потому что она не образует накипи и не разъедает стенки котлов. Я с другом моим в свое время согласно старому волжскому атласу посетил самое верховье, откуда величайшая река Европы истекает. А истекает она из колодца среди торфяного болота. Над колодцем древняя часовня у деревни Верхне-Волгино. Вообще-то много там чистых ключей, колодцев, маленьких речек, и как-то весной мы попали на празднование русальной недели. Местные жители верят, что русалки это души детей, умерших без крещения. Впрочем, праздник этот не христианский, а давний, языческий, когда славяне все умирали без крещения и все их души становились русалками. Мне вдруг показалось, что женщина эта оттуда, с самого доимперского верховья, из коренных московитов, которые, подобно американским индейцам, чужаки на собственной земле, в чужой, монголо-татарской России. В этом она показалась мне близка, я тоже чувствовал себя родившимся без родины и имел в Москве не дом, а жилище. Может быть, поэтому у меня глаза взмокли и сердце засосало, когда я увидел жилище этой женщины на дебаркадере. А она себе устроила настоящее жилище под каким-то навесом, среди холода и грязи. Особенно меня поразили цветочки, которые она в стакане поставила у изголовья постели, состоящей из какого-то тряпья - на мешковине кофта, платок, еще что-то. Обыкновенные полевые цветочки, которые я видел во множестве растущими в запущенном березовом парке и на обочинах. Но среди них была одна белая роза, уже почти увядшая, очевидно, кем-то выброшенная и заботливо подобранная русалкой. Да, в ней было русалочье, что-то в ней мне показалось прекрасным, но безжизненным, бледным, грешным.
- Садись сюда,- сказала она мне на "ты", видно, уже признав за своего и указав на какой-то ящик, который служил ей креслом,- а я здесь посижу.- И уселась на чемодан.
Было с ней два чемодана, помятых и потертых, хорошей, кстати, кожи, но отслуживших свой срок, наверно, тоже кем-то выброшенных и ею подобранных.
- Тебя как звать? - спросила она меня.
"Что ответить,- подумал,- не знакомиться же все-таки всерьез. Все-таки всерьез - это нелепо и глупо". Есть такая пошловатая интеллигентская шуточка: "Зови меня просто Вася". Так и сказал - Вася. Думаю, глянет на меня, поймет, что шутка, шутливая игра. А она на меня глянула и ничего не поняла.
- Васенька,- говорит,- имя какое хорошее у тебя. А меня Люба зовут. Знаешь такую песню...- И вдруг запела негромко хорошим голоском, но с простудной хрипотцой: - "Нет на свете краше нашей Любы, русы косы обвивают стан..." У меня тоже была коса до пояса... "Как кораллы, розовые губы, и в глазах бездонный океан. Люба-Любушка, Любушка-голубушка, сердце Любы-Любушки в любви..." Эх, Васенька, я когда молоденькая была, хорошо жила...
- А тебе сейчас сколько, если не секрет? - спросил я умышленно фривольно, по-прежнему ведя свою шутливую линию, чтоб остановить, чтоб прервать нелепую душевную близость с нищей русалкой.
- Я уже старуха, Васенька, мне сорок три года, а лучшие годики я потеряла, лучшие годики отсидела... Пятнадцать лет.
"Обычная история,- подумал я,- обычная история наших дней, даже скучно, еще одна невинная жертва".
- За что ж ты сидела, Люба? - спросил я, заранее готовясь услышать очередной рассказ о незаконных репрессиях.
- Убила я, Васенька,- ответила Люба просто и коротко.
От такого простого ответа мне даже не по себе стало. Нет, шутливого разговора не получалось. Я глянул на Любу впервые серьезно и с тревогой.