Мы остановились, и должны были это сделать, потому что все наши провожатые стали как вкопанные и не двигались с места... Старец сидел на своём коне неподвижно, глядя вверх, где свивался и развивался золотистый рой. Герцог его спросил: "Что это будет?" - но он ответил: "Увидишь", и стал крутить в грязных пальцах свои седые усы.
Так прошло не более времени, чем вы, может быть, употребите на то, чтобы прочесть мои строки, и вдруг наверху скалы, над тем самым местом, где вился рой, промелькнул отделившийся от нас всадник, а ещё через мгновение мы увидали его, как он спешился около гребня скалы и стал спускаться на тонком, совсем незаметном издали ремне, и повис в воздухе над страшною пропастью.
Герцог вздрогнул, сказал: "Это чёрт знает что за люди!" - и на минуту закрыл рукой глаза.
Мы все замерли и затаили дыхание, но горцы стояли спокойно, и старик спокойно продолжал крутить свои седые усы, а тот меж тем снова поднялся наверх и через пять минут был опять среди нас и подал герцогу кусок сотового мёда, воткнутый на острие блестящего кинжала.
Герцог, к удивлению моему, похвалил его холодно; он приказал адъютанту взять мёд и дать горцу червонец, а сам тронул повод и поехал далее. Во всём этом выражалась как будто вдруг откуда-то вырвавшаяся противная, властительная надменность.
Это было сделано так грубо, что меня взбесило. Я не выдержал себя, торопливо снял с руки тот мой дорогой бриллиантовый перстень, который подарила мне известная вам богатая англичанка, и, сжав руку молодого смельчака, надел ему этот перстень на палец, а горец отстранил от себя протянутую к нему адъютантом руку с червонцем и подал мне мёд на кинжале. И я его взял. Я не мог его не взять от горца, который, отстранив герцогский подарок, охотно принял мой перстень и, взяв мою руку, приложил её к своему сердцу, но далее я соблюл вежливость: я тотчас же подал мёд герцогу, только он не взял... он ехал, отворотясь в сторону. Я подумал, что он обиделся, но это у меня промелькнуло в голове и сейчас же исчезло, вытесненное живым ощущением, которое сообщало мне вдохновляющее спокойствие горца.
Его сердце билось так же ровно, как бьётся сердце человека, справляющего приятную сиесту. Ни страх минувшей опасности, ни оскорбление, которое он должен был почувствовать, когда ему хотели заплатить червонец, как за акробатское представление, ни мой дорогой подарок, стоимость которого далеко превосходила ценность трехсот червонцев, - ничто не заставило его чувствовать себя иным, чем создала его благородная природа. Я был в таком восторге, что совсем позабыл о неудовольствии герцога и, вынув из кармана мой дорожный альбом, стал наскоро срисовывать туда лицо горца и всю эту сцену. Художественное было мне дорого до той степени, что я совсем им увлекся и, когда кончил мои кроки, молча подъехал к герцогу и подал ему мою книжку, но, вообразите себе, он был так невежлив, что отстранил её рукой и резко сказал: "Я не требовал, чтобы мне это было подано. Чёрт возьми, вы знаете, я к этому не привык!" Я спокойно положил мою книжку в карман и отвечал: "Я извиняюсь!" Но и это простое слово его так страшно уязвило, что он сжал в руке судорожно поводья и взгляд его засверкал бешенством, а между губ выступила свинцовая полоска.
Я помнил спокойствие горца и на всё это сверкание обратил нуль внимания, и... я победил грубость герцога. Мы поехали дальше; я всё прекрасно владел собою, но в нём кипела досада, и он не мог успокоиться: он оглянулся раз, оглянулся два и потом сказал мне:
- Знаете ли вы, что я никогда не позволяю, чтобы кто-нибудь поправлял то, что я сделал?
- Нет, не знаю, - отвечал я и добавил, что я вовсе не для того и показывал ему мой рисунок, чтобы требовать от него замечаний, потому что я тоже не люблю посторонних поправок, и притом я уверен, что с этого наброска со временем выйдет прекрасная картина.
Тогда он сказал мне уже повелительно: "Покажите мне сейчас ваш рисунок".
Я хотел отказать, но улыбнулся и молча подал ему альбом.
Герцог долго рассматривал последний листок: он был в худо скрываемом боренье над самим собою и, по-видимому, переламывал себя, и потом взглянул мне в глаза с холодною и злою улыбкой и произнёс:
- Вы хорошо рисуете, но нехорошо обдумываете ваши поступки.
- Что такое? - спросил я спокойно.
- Я чуть-чуть не уронил ваш альбом в пропасть.
- Что за беда? - отвечал я. - Этот смельчак, который сейчас достал мёд, вероятно, достал бы и мой альбом.
- А если бы я вырвал отсюда листок, на котором вы зачертили меня с таким особенным выражением?
- Я передал то выражение, которое у вас было.
- Всё равно, кто-нибудь на моём месте очень мог пожелать уничтожить такое своё изображение.
Я был в расположении отвечать дерзко на его дерзости и сказал, что я нарисовал бы то же самое во второй раз и только прибавил бы ещё одну новую сцену, как рвут доверенный альбом. - Но, - добавил я, - я ведь знал, что вы не "кто-нибудь" и что вы этого не сделаете.
- Почему?
- Потому, что вы в вашем положении должны уметь владеть собою и не
Лицо герцога мгновенно изменилось: он позеленел и точно с спазмами в горле прошипел:
- Вы забылись!.. мне тоже нельзя делать наставлений, - и на губах его опять протянулась свинцовая полоска.
Это все произошло из-за куска мёду и из-за того, что он не успел как должно поблагодарить полудикого горца за его отвагу, а я это поправил... Это было для него несносное оскорбление, но я хотел, чтобы мне не было до его фантазий никакого дела. Вместо того чтобы прекратить разговор сразу, я сказал ему, что никаких наставлений не думал делать и о положении его имею такое уважительное мнение, что не желаю допускать в нём никаких понижающих сближений.
Он не отвечал мне ни слова, и, вообразите, мне показалось, что он угомонился, но - позор человечества! - в это же время я вдруг заметил, что из всех его окружающих на меня не смотрит ни один человек и все они держат своих коней как можно плотнее к нему, чтобы оттереть меня от него или оборонить от меня. Вообще, не знаю, что такое они хотели, но во всяком случае что-то противное и глупое.
Я осадил своего коня и, поравнявшись с тем горцем, который доставал мёд, поехал с ним рядом.
Только здесь теперь, в безмолвном соседстве этого отважного дикаря, я почувствовал, как я сам был потрясён и взволнован. С ним мне было несравненно приятнее, чем в важной свите, составленной из людей, которые сделались мне до того неприятны, что я не хотел дышать с ними одним воздухом и решился на первой же остановке распроститься с герцогом и уехать в Испанию или хоть в Америку..."
- Прекрасно! - перебил Мак.
- Нет, ты подожди, что будет ещё далее! - вставил Пик.
- Я всему предпочёл бы, чтобы он сдержал это намерение и этим кончил.
- Нет, ты услышишь!
Другие вскричали:
- Да ну вас к чёрту с вашими переговорами! Письмо гораздо интереснее, чем ваши реплики!.. Читай, Пик, читай!
Пик продолжал чтение.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
"Я был очень зол на себя, что предпринял это путешествие с герцогом, на которого, признаться сказать вам, я, однако, не питал ни гнева, ни злобы. Всё это у меня ушло почему-то на долю его окружающих. Настроение было препротивное: все молчали. Так мы доехали до ночлега, где нам было приготовлено сносное для здешней дикой страны помещение. Все имели лица с самым натянутым, а некоторые с смешным и даже с жалким выражением. Если бы я не был очень недоволен собою, то я всего охотнее занялся бы занесением в мой альбом этих лиц, рассматривая которые всякий порядочный человек, наверное, сказал бы: "Вот та компания, в которой не пожелаешь себя увидеть в серьёзную минуту жизни!" Но мне было не до того, чтобы их срисовывать. Притом же это было бы уже крайне грубо. Я теперь имел твёрдое намерение немедленно же отстать от них и ехать в Америку.
Не понижая своего тона и способа держаться, я не старался и скрывать своего раздражения, - я отдалился от компании и не хотел ни есть, ни спать под одною с ними кровлей. Я отошёл в сторону и лёг на траве над откосом и вдруг захотел спать. Этим в моей счастливой организации обыкновенно выражается кризис моих волнений: я хочу спать, и сплю, и во сне мои досаждения проходят или по крайней мере смягчаются и представляются мне после в более сносном виде. Но я не успел разоспаться, как кто-то тронул меня за плечо, я открыл глаза и увидал герцога, который сидел тут же, возле меня, на траве и, не дозволяя мне встать, сказал:
- Простите меня, что я вас разбудил. Я не ожидал, что вы так скоро уснули, а я отыскал вас и хочу с вами говорить.
И сейчас же вслед за этим он стал горячо извиняться в своей запальчивости. На меня это страшно подействовало, и я старался его успокоить, но он с негодованием говорил о своей "проклятой привычке" не удерживаться и о ничтожестве характеров окружающих его людей. Он был так искренен и так умён и мил, что я забыл ему всё неприятное и зашёл в своём порыве дальше, чем думал. Может быть, я сделал большую глупость, но это уже непоправимо. Я, наверное, удивлю вас. Да! узнайте же, мои друзья, что я себе наметил место, и теперь приспело время выслать мне мои вещи, но не на моё имя, а на имя герцога, так как я, как друг его, отправляюсь с ним в его страну... Да, мои друзья, да, я называю его "другом" и еду к нему. Это решено и не может быть переменено, а решено это тут же, на этом ночлеге, среди диких скал, каплющих диким мёдом. Не я просился к нему и набивался с моею дружбой, а он просил меня "не оставлять его" и ехать с ним в его страну, где я встречу для себя большое поприще и, конечно, окажу услуги искусству, а вместе с тем и ему. Герцог - испорченная, но крупная натура, и я хочу быть полезен ему; его стала любить моя душа за его искренние порывы, свидетельствующие о несомненном благородстве его природы, испорченной более всего раболепною и льстивою средой. Я могу внести и, конечно, внесу в эту среду иное. А кстати, ещё об этой природе и об этой среде. Среда эта удивительна, и вам трудно составить себе о ней живое понятие. Я уже писал вам, как после истории с мёдом на кинжале эти люди смешно от меня удалялись, но они ещё смешнее опять со мною сблизились: это случилось за ужином, к которому он подвёл меня под руку, а потом вскоре сказал: