Часовой глупо ухмылялся, а когда женщина пыталась подойти ближе, он, не вынимая ружья из-под мышки, направлял штык на женщину и мрачно мычал, как мычат на надоевшую собаку:
— Но! Но-о!..
— Им чужое горе что! — говорила женщина в черной соломенной шляпке. — Даве офицер подходил. Я ему толком говорила, что я к себе домой иду, ивангородская, мол, я мещанка. Куды, и слушать не хотит. Кулаком к лицу тычет. Тут, мол, вам не Россия, а Эстия. Сволочь проклятая, что я, в училище-то географию не учила? Нарвский уезд Петербургской губернии — вот и весь сказ. Обрядились, как немцы, важности понабрались и фордыбачатся. А наше начальство молчит. И куды позадевалось оно все? При царе разве смели так, чтобы дитя умирало, люди замерзали и такая издевка над православными была?
— При царе! Эко чего вспомнила! — воскликнула, оборачиваясь к ней, женщина с ребенком. — Да рази при царе-то мы шатались так зимой по лесам, по болотам? Да я ночью и летом в лес зайтить боялась. А теперь, накося, шестую ночь ночевамши без одежи теплой. И ребенка совсем загуби-ила!..
Женщина отошла в сторону, разрыдалась, села на краю канавы и, расстегнув кофту, стала вынимать иссохшую синюю грудь, собираясь кормить.
На куче щебня сидел павловский гласный и со стоическим хладнокровием читал газету. Ветер мотал черным шнурком его пенсне и шуршал газетой. За канавой, укутайный пледом, лежал его больной сын. Другой сын, гимназист, сидел над ним и задумчиво смотрел вдаль… Деканов подошел к гласному.
— Антон Павлович, — сказал он, — что же это тут делается?
Антон Павлович отложил газету, посмотрел на Деканова красными, слезящимися, обмерзлыми глазами и сказал жалобным, простуженным, срывающимся на высокие ноты голосом:
— Европейская справедливость или христианская добродетель старушки Европы. Нас приказано не пускать. Коротко и просто… Видите, там дальше проволока? По ней ток пущен. Вчера, рассказывают, мужичок один освирепел и пошел через нее. Насмерть убило. Оттащили к нам, и нам же хоронить приказали.
— Но приняты какие-нибудь меры? — спросил Деканов.
Ему отозвался от кучки мужчин, сидевших кружком у дымящего костра, едко пахнущего можжевельником, полный круголицый человек, и Деканов узнал в нем богатого петербуржца и царскосельского дачевладельца:
— Начальник 1-й эстонской дивизии генерал Теннисон приказал русских в Эстию не пускать. Он, видите ли, на войне в русской армии обозным батальоном командовал, так знает, как надо с русской сволочью обращаться. Ну, а насчет мер — хлопочут. Министр вчера Северо-Западного правительства приезжал знакомиться с нашим положением. Теперь в Таллин уехал, будет доклад делать президенту Теннисону.
— Позвольте, — сказал павловский гласный, — но вы сейчас назвали Теннисоном начальника эстонской дивизии.
— Так точно. И тот Теннисон, и этот. Тот хочет пустить и даже министру внутренних дел господину Геллату приказ отдал осмотреть, нельзя ли нас разместить по пустым, нашим же, русским дачам в районе станций Корф и Иеве. Так что, как видите, меры приняты. Северо-западный министр даже обнадеживал вчера, что какая-то смешанная русско-эстонская комиссия на автомобилях поедет осматривать районы, и будут хлопотать перед американцами, чтобы они нас на паек взяли. В животных мы, русские, обращены были в советском раю, ну и тут животными пребываем, посадят по клеткам и будут кормить, а вы чувствуйте это и лижите благородные руки… Деньков этак через семь обещают движение воды.
— Но позвольте, — со слезами в голосе сказал павловский гласный, — но мы подохнем здесь деньков через семь. У меня сын в тифу лежит… Вы слышите… Там опять кого-то отпевают. И это в ста верстах от столицы Российской империи и в двадцати верстах от старого русского Иван-города.
— Это их не касается. Эстия замиряться желает с большевиками. Господа эстонцы упиваются своей свободой и хотят жить. У них сессия парламента, земельный закон провести надо, а тут беженцы с тифом и с голодными желудками.
— Я на эстонцев и не рассчитываю, — сказал гласный, — но там стоит английский флот, а Эстия — создание Англии. Разве без Англии могла бы существовать самостоятельно одна из самых маленьких русских губерний?..
— А что же будет делать Северо-Западная армия? — спросил Деканов.
— И это предусмотрено. Разоружена и выдана советской республике. Коротко и просто.
— Вы это так спокойно говорите!
— Я, Николай Николаевич, спокойствию обучен за это время… Очень даже обучен. Если бы, скажем, я сейчас увидел, что пришли эстонские и английские солдаты и стали бы ловить наших жен и дочерей, убивать их, свежевать, как скотину, и мясом кормить собак, я бы не удивился. Убивают и свежуют на их глазах нашу Родину, и мясом ее кормят Польшу, Латвию, Эстонию, — это никого не удивляет. Россию надо уничтожить. Поняли?.. Не нужна она больше.
— Не будем говорить о политике, — примирительно сказал гласный. — Я сейчас могу говорить только о личном. Вы понимаете, у меня сын в жару на морозе лежит. Вы посмотрите, какое небо. Вот-вот вьюга задует.
— Им, Антон Павлович, — говорил толстый господин, — до вашего сына дела нет. Они о себе думают. Только о себе. Их картофельная республика жить хочет. Она вашу Северо-Западную армию, — спит и видит, как бы без остатка слопать. В ее командном составе чуть не на треть графы да бароны — местные землевладельцы. Чем круче с ними большевики поступят, тем глаже пройдет земельный закон. Да что их осуждать! Все так бы поступили, как они. Своя рубашка к телу ближе.
— Все, но только не русские, — воскликнул Деканов.
— А как же поступили бы, по-вашему, русские?
— То есть?
— Ну вот, положим, Россия…
— Императорская Россия, — вставил Деканов.
— Ну, хоть Императорская Россия… И на границе ее вот так же столпились бы беженцы, скажем, англичане и французы. Тоже голодные, озябшие… Уж я не знаю, что произошло, землетрясение, наводнение, все равно, — словом, некуда им деваться. Вы думаете, их пустили бы?
— Полноте, полноте, — заговорил Деканов. — Они еще и подойти к границе не успели бы, как губернатор в золотом мундире и белых штанах на тройке примчался бы к границе. Из соседнего села принесли бы хлеб-соль… Антон Павлович надел бы цепь и во фраке и цилиндре приветствовал бы их речью. По городам и селам какая суета бы шла! В домах отворили бы лучшие покои, пекли бы пироги, закупали вино. Общественность организовала бы комитеты, и мы не знали бы, как и куда усадить наших братьев, попавших в несчастье.
— Да, разве не так было? — раздались голоса от той группы, где сидел круглолицый. — Вспомните корабли с русским хлебом, плывшие помогать Америке.
— Вспомните добровольцев Черняева, шедших умирать за сербов…
— Русского императора Александра II в Шейнове, озабоченного спасением болгар.
— Наших моряков в Мессине во время землетрясения.
— Ну, русские, положим, — сдался толстый, — но я не понимаю, почему русские?
— Потому русские, — с убеждением сказал Деканов, — что только русские — истинные христиане. Только в России в чистоте сохранилась основанная на любви православная христианская вера, и только русские умеют полагать души свои за други своя… А остальные… Их съел эгоизм. Под пышными соборами католиков и в Ватикане не любовь к ближнему, но эгоизм, а в реформатских, протестантских и лютеранских храмах давно вместо Христа философия и вместо богоискательства самый скучный атеизм. И прибавьте к этому все пожравший "бизнес".
— И потому, папа, — сказала Верочка, подходя к отцу, — нас и преследуют и гонят все. Христова церковь была всегда гонима… Пойдем, папа, в лес. Маму надо устроить в каком-нибудь шалаше. Я хочу ей растереть ноги. Она как села, так встать не может… А посмотри, что там надвигается, — показала рукой на восток Верочка.
С востока, низкие и темные, неслись тучи. Они краснели в верхах, точно за ними пылало пламя. Ледяной ветер задувал. Он разогнал эстонцев. Полами шинели окручивал он ноги часового. Беженцы пошли в лес. У проволоки, в канаве, осталась женщина с обледенелой, сухой, обнаженной грудью. Она пыталась кормить умирающего ребенка. Ветер развевал космы волос. Она качалась из стороны в сторону и казалась куклой. Большие выпуклые глаза светлели, ничего не выражая. Ни страдания, ни печали. Медленно, капля за каплей, катились из них по обледенелым щекам слезы и, падая, замерзали прозрачными кристаллами.
И, когда она осталась одна, часовой вышел из-за закрытия и грубо, по-мужицки, ругаясь, погнал ее из канавы:
— У, собачья дочь, пошла отсюда! Подыхай в сторонке, холера поганая, и со щенком своим! Прибирай тебя потом.
Жалкими, как у побитой собаки, глазами она смотрела на эстонца. Он ударил ее прикладом в спину, схватил за руки и вытянул из канавы. Кротко смотрели на него печальные глаза. Он толкнул ее к лесу, поддал прикладом под ноги, и она пошла, спотыкаясь о замерзшие, песчаные борозды. Она прошла шагов триста, качнулась в сторону, остановилась, упала ничком и затихла, уткнувшись лицом в ледяную землю и закрывая своим телом ребенка.