он — на корову, и оба молчат. Но вот корова, вытянув шею и стеганув себя по бокам хвостом, направляется к капустным грядкам. Хозяин смотрит ей вслед и жмурится.
— Доброе утро, Алексей Федорыч! — кричу я.
Хозяин поднимает голову и вопросительно смотрит, раскрыв беззубый рот.
— Чего ты говоришь-то?
— Доброе утро…
Алексей Федорович смотрит пристально на небо. Потом опять на меня.
— Куда ж еще лучше… Вот ведь я в одной рубахе — и тепло.
На крыльцо выбегает хозяйка Ирина Васильевна и заводит нараспев, речитативом:
— Ляксей, идол… леший… лодырь окаянный, чего же ты делаешь?..
— Как «чего»? — удивляется Алексей Федорович. — С человеком разговариваю.
Ирина Васильевна делает вид, что ищет палку.
— Я тебе сейчас поразговариваю, облень несчастная! Видишь, корова капусту топчет.
Алексей Федорович равнодушно смотрит на корову:
— Ну так что ж?
Ирина Васильевна подскакивает к нему и дергает за рукав:
— Выгони… Сейчас же выгони… Не то самого из дома выгоню.
— Вот ведь проклятая. Кормлю, кормлю, а ей все мало. — Он нехотя поднимается, идет выгонять корову.
Супруги Кольцовы доживают свой век на пенсии. Алексею Федоровичу за семьдесят. Ирине Васильевне немного меньше. Он маленький, розовощекий, добродушный старичок. Она сгорбившаяся, как надломленный сучок, старушка. Ирина Васильевна все спешит, торопится. За день она успевает переделать тысячу дел, а вечером сокрушается, что еще столько дел не переделано. Алексей Федорович, наоборот, не разбежится. Движения у него мягкие, ленивые, безвольные, словно он не по земле ходит, а плывет в каком-то полудремотном сне.
— Такой уж отроду вышел, — жаловалась мне Ирина Васильевна.
Двадцатилетним парнем Алексей Кольцов привел в свой дом из соседнего села шестнадцатилетнюю Иринушку и взвалил на ее плечи все хозяйство.
— Ходить бы Лехе Кольцову без порток, кабы не женка, — судачили в Апалёве. — Не баба, а паровоз. Одна на себе дом тащит.
И она тащила, не разгибаясь. Да и когда было разогнуться, разве что ночью в постели. Все мало, все надо было Ирине Васильевне. Хозяйство из года в год росло: появилось три лошади, жнейка, льномялка. Мало: Ирина Васильевна мечтала о молотилке.
— На кой лях мне эта молотилка с мялками? Ничего мне не надо! — ругался муж.
Впрочем, он оказался прав. Не надо было ни жнеек, ни молотилок — ничего! Во время коллективизации Кольцовых причислили к кулакам и все отобрали. Хотели было сослать, да раздумали и приняли в колхоз на исправление с испытательным сроком.
Алексей Федорович, до смерти боявшийся колхоза, неожиданно облегченно вздохнул. Под властной рукой Ирины Васильевны он был рабом труда, в колхозе же, к своему изумлению, почувствовал себя хозяином труда. Здесь никто его не погонял и не ругал. То, что нужно было сделать обязательно сегодня, Алексей Федорович со спокойной душой откладывал на завтра.
Ирина Васильевна — наоборот. Она как вырвалась на первой весенней борозде вперед, так уже ее никто и не смог обогнать. Она стала первой ударницей в селе, первым делегатом на слете колхозников, постоянной участницей всех выставок, и она первой в колхозе получила пенсию.
Мне она так говорила:
— Вот ведь мой-то — как карандаш, и щеки что клюковка. А я словно коромысло. А почему? Потому что он умней меня. А я дура баба. Все-то мне больше всех надо было. Как сейчас помню, дергаем лен, наперегонки. Справа соседка Наталья, слева Матрена Никитина. А я посредине гоню. А ты знаешь, что это за работа? День-деньской на ногах и согнувшись, как крюк. От льна глаза заволокет зеленью, а я все жму и жму. Искоса взгляну на Матрену — догоняет; еще сильней поднажму. А в глазах уже не зелень — кольца огненные плавают. Остановишься — спину не разогнуть; страшно, как бы пополам не переломиться. Вот так домой и ковыляешь, как коромысло, и подымалку руками придерживаешь, чтоб с пояса не свалилась. А гордость все равно распирает: опять Наташку с Матреной обогнала. Вот ведь дурость-то какая.
— Это не дурость, а характер, — возразил я.
Ирина Васильевна махнула рукой:
— Ну какой там характер, глупость одна. — Но, подумав, согласилась: — Может, и характер… Вот у Наденьки-то, внучки, тоже мой, беспокойный, характер. Только он у нее по другой линии пошел, по общественной. Дома по хозяйству палец о палец не стукнет, а для общества лоб разобьет…
Наденька
С Наденькой я познакомился раньше — весной.
Приятель, страстный охотник, уговорил меня съездить в Р*** район, в деревню Апалёво, на глухарей. В условленный день и час в полном снаряжении я был на вокзале. Но приятель на этот раз подвел меня… Я поехал один и к вечеру прибыл в Апалёво. На ночлег к Кольцовым охотно согласилась проводить меня остроглазая, шустрая девчонка. Всю дорогу она тараторила без умолку:
— Они, дяденька, всех пускают ночевать. И денег за постой не берут. А дом-то у них ужасно пребольшущий. Две большие избы и одна маленькая, только они в маленькой не живут. Денег-то, смотрите, им, дяденька, не давайте, а то обидится бабушка Ирина. Они хотя и богатые люди, а добрые, — наставляла меня девчонка. Она шла впереди меня, волоча по жирной грязи, как лыжи, грузные сапоги. На ее узких плечиках висело плюшевое пальтишко, сшитое с расчетом на вырост.
Встретили меня Кольцовы весьма странно. На мое «здравствуйте» никто не ответил. За столом сидел старичок и дергал за кончик свою узкую бороденку. Около печки старуха, согнувшись пополам, толкла в чугуне картошку. Я стоял на пороге с шапкой в руках и ждал. Старуха подняла голову:
— Что ж зря стоять-то? Скидывайте одежку, вешайте на свободный гвоздь. Вот как приберусь, так и заужинаем. Аль самоварчик поставить?
— Неплохо бы, — охотно согласился я.
После сырой, промозглой погоды здесь, в теплой избе, насквозь пропахшей квашеной капустой, меня прохватил приятный озноб.
Я разделся и подсел к старичку. Он, не переставая улыбаться, смотрел на меня, потом через стол протянул руку и представился:
— Алексей Федорыч Кольцов.
Я поспешно вскочил и невнятно пробормотал фамилию. Старик, кажется, не обратил на это никакого внимания и продолжал дергать бородку и улыбаться. Не зная, как начать разговор, я тоже стал улыбаться и подмигивать:
— Ну как глухари-то, поют?
Алексей Федорович перегнулся через стол:
— Чего ты говоришь-то?
— Глухари, наверное, вовсю поют, — громко повторил я.
— Не понимаю, о ком ты говоришь, — Алексей Федорович махнул рукой, отвернулся к окну и стал пристально смотреть на затянутую сумерками улицу.
— Ты, товарищ, пройди на чистую половину. А с моим стариком не разговоришься, — сказала хозяйка.
«Чистую половину» от кухни отделяла дощатая перегородка. Просторная комната была обставлена дорогой светлой мебелью.